Главная > О Маршаке

"Детская литература", 1987, № 10. С. 15-21.

А. Любарская

"Он между нами жил"

Пятилетний Левушка
просыпается ночью и спрашивает мать:
- Мама, Маршак жив?
- Жив.
- Какое счастье, что он спасся.

(Из письма военного времени, 1943 год.)

Воспоминаний о Маршаке написано уже много. Писали поэты, прозаики, художники, ученые, друзья и ученики - люди самые разные. И читая эти воспоминания, вдруг невольно отмечаешь, как часто встречается в них слово "счастье".

Шварц пишет: "...Встреча с Маршаком весной двадцать четвертого года была счастьем для меня... Он навеки вбивал в ученика сознание того, что работа над рукописью дело божественной важности. И когда я шел домой или бродил по улицам с Маршаком, то испытывал счастье, чувствовал, что не только выбрался на дорогу, свойственную мне, но еще и живу отныне по-божески. Делаю великое дело..."

Твардовский пишет: "Знать лично Самуила Яковлевича было огромной радостью. Мы были счастливы общаться с ним, человеком необыкновенно богатой души, высоким ценителем искусства, темпераментным собеседником, настойчивым в споре и мягким в общении. Я имел счастье принадлежать к числу тех людей, кого Самуил Яковлевич удостоил своей дружбы и общения на протяжении не одного уже десятка лет".

Новелла Матвеева пишет: "Мне посчастливилось трижды познакомиться с С.Я. Маршаком. В детстве я узнала его прекрасные стихи для детей; много позже - не менее превосходные его переводы, а третьей моей удачей - венцом двух предыдущих - было личное знакомство с ним... Это был человек-событие, потому что сочетал в себе множество счастливых черт, счастливых еще и счастьем встретиться в одном человеке".

Доктор философских наук и писатель А. Новиков в краткой деловой автобиографии, напечатанной в книге "Ленинградские писатели-фронтовики", вспоминает: "Все школьные годы окрашены непреходящим чувством настоящего счастья - в числе нескольких десятков моих сверстников я занимался... в литературном объединении у С.Я. Маршака".

Много лет тому назад Ю. Герман напечатал в "Литературной газете" статью о работе редакторов. Есть в этой статье главка, посвященная работе с Маршаком. Эта главка называется: "Как мне посчастливилось".

И один из Кукрыниксов - Ник. Соколов - пишет о том же: "У всех людей, кому посчастливилось быть знакомым с Самуилом Яковлевичем, каждый раз после встречи с ним... появлялось желание делать что-то большое, интересное, новое".

Таких примеров можно привести еще много.

Иногда слова "счастье" нет, слово другое, но значение то же самое.

Н. Любимов вспоминает день, когда он впервые прочел Бернса в переводе Маршака. Он пишет: "Этот день стал для меня праздником".

И. Рахтанов пишет: "То были упоительные времена. Мы работали вместе... Тут-то и было чудо маршаковской редактуры... чудо рождения не только книги, но и самого автора".

Даже один из тех, кому случилось предавать Маршака в 1937 - проклятом - году, забыв об этом за давностью лет, признается, что испытывал восторг, работая с Маршаком.

А я хочу рассказать о том, что нигде не было написано и рассказано.

В начале 60-х годов в одну из комнат на пятом этаже Ленинградского Дома книги, - где располагалась редакция Сельхозгиза, - вошел никому не знакомый человек. Огляделся, словно искал кого-то, и ни слова не говоря вышел. Но через минуту он опять приоткрыл дверь, вошел и снова молча оглядел комнату. Он никого ни о чем не спрашивал, и странность его поведения не могла не обратить внимания работавших в этой комнате редакторов.

- Вам нужен кто-нибудь? - спросила одна редакторша.

- Нет, нет, - ответил он. - Здесь этих людей нет.

- Но, может быть, я могу сказать вам, где их найти?

- Нет, нет, - снова сказал он. - Вы не знаете их. Дело в том, что в этих комнатах - вот в этой большой и в той крошечной, что примыкает к ней, с балконом на Невский, - работал когда-то Маршак. Я просто хотел взглянуть на эти стены и поклониться им.

- Но я очень много знаю о Маршаке и его редакции. Я дружна с Задунайской. Мы живем вместе. Я знаю Любарскую. Они обе работали в той, маршаковской, редакции.

И тогда этот странный посетитель стал расспрашивать ее о Маршаке, о судьбе его редакции, уничтоженной 1937 годом, о судьбе тех, кто работал с Маршаком, - о погибших и живых. И видно было, как взволнован он этой нежданной-негаданной встречей с человеком, который вдруг рассказал ему о том, что было для него так важно и дорого.

Он мог бы узнать московский адрес и телефон Маршака, телефон Задунайской или мой, - но не захотел. Не захотел оставить и свой адрес.

- Нет, нет, - повторял он, - это не нужно. Спасибо вам за ваш рассказ. Я теперь многое знаю, я снова увидел эту комнату... А ту, маленькую, - сказал он, словно говорил сам с собой, - называли "тихой". Там работали с авторами.

На прощанье он все-таки назвал свою фамилию и ушел.

Обо всем этом, в тот же день, мне рассказала Регина Моисеевна Этингер, редактор Сельхозгиза, близкий друг З. Задунайской, моя хорошая знакомая.

Человек, с которым она разговаривала, - Еф. Светлов, - был недолгое время заведующим нашей - маршаковской - редакцией. Тогда редакция занимала комнаты на пятом этаже Дома книги, те самые, в которых много лет спустя поселился Сельхозгиз. Работая в редакции, Светлов держался как-то в стороне, старался быть незаметным. Он всячески помогал в решении разного рода административных вопросов, улаживал возникающие трения то с типографией, то с корректорами, то с плановым отделом и как будто не очень вникал в самое существо работы, не стремился участвовать в ней. Так мы думали. А на самом деле - вслушивался, вглядывался, видел, понимал. Через многие годы испытаний и бедствий он пронес благодарную память об этом времени и чтил его в душе как святыню. И вот снова оказавшись в Ленинграде, в котором уже не было Маршака, не было его редакции, а многие из тех, кого помнил Светлов, погибли, он пришел в эти комнаты на 5-м этаже Дома книги, чтобы поклониться стенам, в которых происходило на его глазах "чудо маршаковской редактуры".

Когда я рассказывала об этом Маршаку, он слушал меня со слезами.

Боюсь, что за долгие годы, что прошли с тех пор, моя память могла потерять какие-то подробности, какие-то оттенки этой удивительной встречи двух незнакомых людей в редакции Сельхозгиза, встречи, в которой ожила маршаковская редакция. Но нет уже Регины Моисеевны Этингер, нет Зои Задунайской, давно уже нет Маршака. И некому меня поправить.

Я знала Маршака тридцать четыре года - бóльшую часть своей жизни. Этот счет не изменился и теперь, когда его давно уже нет. И теперь, когда я уже старше Маршака, а со дня его смерти прошло двадцать три года, я все равно могу сказать, что знаю его большую часть своей жизни - я слышу и вижу Самуила Яковлевича в его стихах, письмах, в его статьях, в воспоминаниях о нем, в своей памяти. И вот даже решаюсь сама написать о нем. Делаю это с волнением, словно встречаюсь с ним после долгого расставания. Сумею ли сказать верное слово?

...Несколько лет назад, в Дубултах, меня познакомили с одной дамой, знавшей Маршака и его семью.

- Вы, наверное, часто бывали у Маршака в гостях? - спросила она меня.

К ее удивлению я ответила:

- В гостях? Нет, в гостях у Маршака я никогда не была.

- Как же так, - растерянно сказала она. - А мне говорили, что вы хорошо знакомы с Маршаком и часто бывали у него дома.

Да, бывала, и часто, очень часто, и подолгу. Но не в гостях. Пиршество работы - вот к чему звал Маршак друзей, учеников, авторов, редакторов, всех, кто к нему приходил. Это не значит, что мы никогда не пили у него чай. (Помню: круглый маленький столик, покрытый кружевной салфеткой, на нем вазочка с печеньем или бутербродами и чашки с чаем, едва на нем помещающиеся - их уже приходилось держать на коленях.) Случалось даже и обедать. Но самое богатое, самое щедрое застолье было застолье его письменного стола.

В мае 1964 года я собиралась в Ялту, в Дом творчества. Незадолго до отъезда я позвонила в Москву Самуилу Яковлевичу, чтобы проститься с ним.

- А вы не можете выехать из Ленинграда на несколько дней раньше? - спросил Маршак. - Два-три дня пробудете в Москве. Надо нам повидаться.

Очень трудно в предотъездной суете сдвинуть все "на несколько дней раньше". Я подумала было, что лучше отложить встречу до возвращения из Ялты, но, слава богу, не отложила. Обменяла авиабилет на транзитный, с остановкой в Москве, и снова позвонила Самуилу Яковлевичу - предупредить, когда я прилечу, каким рейсом.

- Я буду встречать вас, - сказал Самуил Яковлевич.

Я увидела, узнала его, когда самолет стал снижаться. Даже сверху, с моего поднебесья, было видно, что Самуил Яковлевич еще больше исхудал. Он сидел на скамейке у выхода на лётное поле, сидел ссутулившись, опираясь обеими руками на свою палку. Рядом с ним была какая-то женщина. Это была его сестра Лия Яковлевна - милая Леля - писательница Елена Ильина. Я не ждала, что она тоже приедет в аэропорт, поэтому не сразу узнала ее.

Потом она рассказывала:

- Пока не объявили о прибытии самолета из Ленинграда, Самуил Яковлевич терпеливо ждал. Но едва только он услышал: "Самолет рейсом таким-то из Ленинграда прибывает в Москву", он сразу требовательно спросил: "Где же Шура?" "Семочка, самолет еще не приземлился, - успокаивала его Леля. - Подожди".

Но Самуил Яковлевич был нетерпелив. Каждую минуту он, все больше и больше сердясь, спрашивал:

- Да где же она? Почему так долго ее нет?

- Семочка, самолет еще в воздухе, не может ведь она выпрыгнуть из летящего самолета, - говорила Леля, пытаясь оправдать мою медлительность.

Маршак встречал меня с цветами, нас ждала его машина.

- Едем прямо ко мне, - сказал он. - Розалия Ивановна уже готовит обед.

Мы поехали.

- Кажется, я встречаю вас не хуже, чем главу какой-нибудь зарубежной страны, - говорил Самуил Яковлевич. - Только вот эскорта мотоциклистов нет!

Да, встреча была самая почетная, хотя и без мотоциклистов!

И Розалия Ивановна действительно ждала нас. И в столовой был уже накрыт стол.

Но едва мы вошли в квартиру, Самуил Яковлевич сказал:

- Давайте поработаем немного?

Он сказал это с той широкой, искренней доброжелательностью, с той приветливостью, с какой хлебосольная радушная хозяйка говорит: "Прошу к столу!"

И мы сели за работу, он - за столом, я - рядом, в глубоком, видавшем виды, кресле. Мы проверяли порядок стихов в одном сборнике, читали корректуру другого сборника.

Пересматривая страницу за страницей новый готовящийся к изданию сборник, мы дошли до стихотворения "Обходчица". Эти стихи были написаны для газеты по поводу мужественного поведения путевой обходчицы. Стихи как стихи. Не плохие и не хорошие. Однодневные. Как-то не вязались они со всем сборником.

- Самуил Яковлевич, не надо включать это стихотворение в сборник, - робко сказала я.

- Почему? - спросил Самуил Яковлевич. Он уже начинал сердиться.

- Ну, не слишком оно высокохудожественное. И в этом сборнике - случайное. Не на месте оно тут...

И вдруг Самуил Яковлевич выхватил чистый лист бумаги и, сдерживая смех, стал что-то быстро писать.

Вот что вышло из-под его пера:

Шурка-бурка, вещая каурка,
Не понравилась тебе
Наша корректурка.
Говоришь: - Не хороша
Бедная "Обходчица".
Что ж тебе, моя душа,
Шурка-бурка, хочется?

- Это другое дело! - сказала я. - Это настоящие стихи!

Но их в сборник, конечно, не включили. Но и "Обходчицу" - тоже.

Экспромты его возникали мгновенно, с легкостью прямо неправдоподобной. Это были воистину экспромты.

Вот Маршак обдумывает, где лучше всего поместить в сборнике новое, переведенное им стихотворение Шелли.

- Пожалуй, вот здесь, - говорит Маршак, перекладывая страницы рукописи. И сразу же:

- Место этим зимним птицам
Между Вордсвортом и Китсом.

Вот он делает надпись на "Разноцветной книге":

Все цвета - зеленый цвет,
Красный, желтый, синий -
Посылаю, как букет,
Вам - Александрине.
Как букет из тех садов,
Что цветут в Массандре,
Эту книгу всех цветов
Шлю я Александре.

И так же, как в книге, все страницы разного цвета, так и тут слова и строчки переливаются разноцветьем, переплетаются и перекликаются "цветы", и "цветут", и "цвет".

А вот еще подарок - и стихи и цветы:

Дарю стихи Вам, как сирень,
Восьмого марта - в Женский день.

Среди книг, подаренных мне Маршаком - с веселыми надписями и трогательными, в стихах и в прозе, - есть одна книга, особенно мне дорогая.

В зиму 1942 года Маршаку удалось прислать мне в блокадный темный, холодный и голодный Ленинград посылочку. Я тогда работала на Радио и находилась там на казарменном положении. В посылке была банка с черносмородиновым витамином и несколько брикетов гречневой каши. Конечно, это было чудо. Но не только витамины и гречневые брикеты были в посылке. Там была еще книжка Маршака - "Английские баллады и песни", книжка, судя по выходным данным, изданная перед самой войной. Даже держать ее в руках было праздником. Белая, в белой глянцевой обложке, с прелестными рисунками Лебедева, она словно светилась в нашем блокадном быту, освещаемом коптилками. И надпись на книге строгая: "Александре Иосифовне Любарской - эти песни о дружбе". Под надписью дата: 9.III.1942 г.

Какой радостью отозвались в сердце слова - "песни о дружбе".

Маршак знал - в любых испытаниях стихи и дружба нужны всегда.

Трудно сказать, что меня больше поддержало - калории и витамины или эта книжка, с которой я уже не расставалась и даже взяла ее с собой, когда пришлось покинуть Ленинград.

Я часто думаю, что в глубине души Маршак считал изобретение книгопечатания величайшей для себя бедой. Напечатанная книга, которой радуется всякий автор, Маршаку была не в радость. Напечатанная книга останавливала работу. В напечатанной книге уже не было места для нового найденного слова. Неподвижность напечатанных строк становилась непреодолимой преградой для живой ищущей мысли. Недаром З. Паперный в своих воспоминаниях о Маршаке пишет, что однажды застал Маршака за странным занятием - он правил свои стихи, напечатанные в только что вышедшей газете.

Передо мной лежит маленькая книжка - первое издание "Мистера Твистера". Я смотрю на нее и вспоминаю, сколько я над ней пролила слез.

Мне выпала честь (а может быть, несчастный жребий!) быть редактором этой книжки. Конечно, я была редактором не в большей мере, чем другие члены нашей редакции, чем многие наши авторы, которым Маршак читал свою новую вещь. Все радовались ей, все вникали в каждое новое изменение, сделанное Маршаком, спорили, советовали, все повторяли энергичные, стремительные, полные блеска и юмора строки Маршака. Я даже стала гордиться тем, что я считаюсь редактором, - я еще не знала, что мне предстоит. Правда, мне удалось внести некоторую лепту в оформление книги. Дело в том, что первоначально "Мистера Твистера" предполагалось издавать самым большим форматом - больше листа писчей бумаги. И Владимир Васильевич Лебедев на одной из страниц изобразил шествие четырех великанов, которые "двадцать четыре несут чемодана". Это шествие было очень выразительно, монументально. Но потом оказалось, что бумаги для большого формата нет и книга выйдет в самом маленьком формате - немногим больше, чем записная книжка. Но если уменьшить великанов так, чтобы они уместились на одной странице, они не будут великанами, они превратятся из великанов в лилипутов. И вся выразительность рисунка пропадет. И тут я предложила, чтобы великаны шагали каждый на отдельной страничке, подряд, один за другим, страница за страницей. Так и было решено.

Но об этом можно было бы сказать: "Эта службишка не служба, служба все, брат, впереди". А впереди было вот что - мне предстояло получить у Маршака рукопись для набора.

Самуил Яковлевич не торопился отдавать рукопись. Каждый раз, когда об этом начинался разговор, он говорил: "надо подождать с набором", или "надо все проверить еще раз", или "надо посмотреть на все свежими глазами".

Наконец удалось убедить Самуила Яковлевича - ведь будут еще гранки, и верстка, и сверка. Будет возможность проверить, и исправить, и увидеть все свежими глазами.

Но на каждом этапе Самуил Яковлевич сопротивлялся движению рукописи в печать. Каждая опечатка приводила его в отчаяние. Для исправления ее он не ограничивался простым корректурным знаком, например вертикальной черточкой, пересекающей неверную букву, затесавшуюся в слово. Он пририсовывал к вертикальной черточке горизонтальную, сначала с одной стороны, потом с другой стороны, потом пририсовывал к концам горизонтальных черточек кружочки, потом водружал внизу крестик - так что корректорский знак становился похож на "чудо дерево". И все время Самуил Яковлевич с тревогой спрашивал: "Теперь понятно? Так наборщик поймет?" И подвешивал на свое сооружение еще какой-нибудь крючок. И невозможно было объяснить ему, что разобраться в этих сложных знаках гораздо труднее, чем в простых, и отличить их друг от друга тоже не так легко.

Рукопись медленно продвигалась от гранок к верстке, от верстки к сверке.

А производственный отдел требовал, чтобы я не задерживала корректуру, а директор издательства требовал, чтобы я не срывала сроки издания, а Самуил Яковлевич требовал, чтобы я относилась к работе не формально. Что мне оставалось делать? Оставалось только лить слезы. И я проливала их где-нибудь в дальнем конце коридора.

Но вот, все-таки, наступил долгожданный день и на последней сводке Самуил Яковлевич написал: "Тщательно исправив, печатать. С. Маршак".

И все-таки когда в издательстве появился первый - сигнальный - экземпляр "Мистера Твистера", для Маршака это было как гром среди ясного неба. Напрасно говорили ему, что было уже четыре корректуры, что он сам подписал книгу к печати...

- Меня вынудили... Я не хотел... - повторял он. - Там на третьей странице была опечатка. А в конце вместо запятой была точка...

Все бросились изучать третью страницу - опечатки не было. Точки и запятые тоже были на месте. Я с облегчением вздохнула. С души моей словно упал тяжелый груз.

И вот теперь я смотрю на эту книгу, вспоминаю все треволнения, связанные с ней, и думаю: какое это было счастливое время!

(А ужас перед опечатками я сохранила на всю жизнь совершенно маршаковский!)

Есть в "Каменном госте" Пушкина такая сцена: Дон Гуан сетует, что не разглядел как следует Дону Анну, когда она шла к мужниной гробнице. "Чуть узенькую пятку я заметил", - говорит он своему слуге. А Лепорелло утешает его:

Довольно с вас. У вас воображенье
В минуту дорисует остальное;
Оно у нас проворней живописца...

Эти слова как нельзя лучше подходят Маршаку. Воображенье. Вот основа его таланта, в том числе и редакторского.

Удачная фраза в рукописи, точное наблюдение, неожиданная мысль, свежесть детали - каждая живая подробность была достаточной, чтобы его воображенье "проворней живописца" "дорисовало" бы всю книгу. Даже то - еще немногое, еще робкое, - что было в рукописи, говорило ему обо всей книге. Он уже видел, какой она может быть, какой она должна быть, что может и должно вырасти из того зерна, которое в ней заложено. Главное - он сразу начинал верить в человека, в работе которого мелькнула удача. Эта удача становилась маяком, вершиной, точкой отсчета. Так были открыты в "большой литературе для маленьких" Васильева, Безбородов, Будогоская, Чарушин, Бронштейн, Мильчик, Шавров, Введенский, Хармс и многие другие. Так все они нашли самих себя.

Я не могу вспомнить, чтобы когда-нибудь работа Маршака с авторами шла спокойно, чтобы со всех сторон не подстегивало время, чтобы над нами не витало, как предупреждение опасности, слово "сроки!". И не потому, что времени всегда было недостаточно. Но как-то само собой получалось, что даже тогда, когда времени было отпущено как будто много, оно суживалось, съеживалось, куда-то уходило. "Долгое время - не время, если оно миновало". И тогда начинался спор со временем. И тогда работа набирала силы.

Возможность работать не торопясь, без напряжения мешала Маршаку.

Лев Толстой писал в одном из писем: "Нынче, поутру, около часа диктовал Тане, но не хорошо - спокойно и без волнения, а без волнения наше писательское дело не идет".

Без волнения не шло дело и в редакции.

"Когда приходит Маршак, - говорили в редакции, - рукописи сами начинают шевелиться". Об авторах нечего и говорить - так увлекала и поднимала их сила маршаковского воображения.

Горько думать, сколько бы еще было прекрасных книг - повестей, рассказов о науке, стихов, сказок, - если бы не 37-й год...

Воображение - черта не только литературная. Это - черта личности. Это - черта деятельной доброты.

Чужую беду, всякие житейские трудности Маршак представлял себе с той же силой и проницательностью, с какой он видел в сырой еще рукописи будущую книгу.

Воображение "проворней живописца" рисовало ему, что будет с теми, кто не достанет вовремя билет на поезд, кто не найдет спасительного лекарства, не получит жилья, не сможет полечиться в санатории, станет мишенью несправедливости. И всей силой своего воображения он понимал, что железнодорожный билет надо непременно достать, и лекарство - хоть из-под земли - раздобыть, и, преодолевая все преграды, выхлопотать жилплощадь и многое, многое другое. Он звонил, писал, настаивал, объяснял до тех пор, пока дело не удавалось.

Многочисленные заботы и просьбы, обступавшие Маршака со всех сторон, часто мешали ему, отрывали от работы, случалось, что он сердился, раздражался, но все равно не бросал начатого дела, не отступал, сказав себе в утешенье: "Не получилось. Не вышло. Не смог". Неудачу он не признавал. Неудачи не должно быть.

Он никогда не выключал около себя телефона, - ему казалось, что самым нужным, самым важным, самым решающим будет тот звонок, к которому он не подойдет.

Розалия Ивановна - его секретарь и домоправительница, с которой он был в непрестанной войне и без которой не мог прожить дня - рассказывала: когда Самуил Яковлевич узнал, что Тамара Григорьевна Габбе с семьей и я дошли уже до крайней степени дистрофии, он целыми неделями не выпускал из рук телефонную трубку, хлопоча о том, чтобы нас вызвали в Москву, добиваясь, чтобы Военсовет Ленинграда предоставил нам место в транспортном самолете. И когда мы прилетели в Москву, первое, что мы услышали от служащего аэропорта, были слова: "Звонит Маршак, спрашивает, как вы себя чувствуете?"

Ольга Берггольц в своей книге "Дневные звезды" пишет, что ее отец, врач фабричной амбулатории за Невской заставой, когда ему понадобились лекарства для его пациентов, - а лекарства эти было не достать, - решил обратиться за помощью к Маршаку. "- На рецептики. И попроси Самуила Яковлевича, - говорил он Ольге Федоровне. - Скажи - мой папа, старый доктор, просит. Для своих ткачей... Маршак умный, он все понимает".

И Маршак понимал. И лекарства доставал. И даже привозил из заграницы.

"Наверное... не знает Самуил Яковлевич, - писала Берггольц, - сколько папиных ткачей и ткачих помог он папе поставить на ноги, спасти от смерти".

Уже находясь в больнице, за несколько дней до смерти, Маршак получил из исполкома Мосгорсовета официальное письмо. Ему сообщали, что его просьба удовлетворена и Надежде Яковлевне Мандельштам разрешена прописка в Москве.

Письмо датировано 24-м июня 1964 года. А 5-го июля Маршака не стало.

Во многих воспоминаниях сохранились - разбросанные в разговорах с Маршаком - его мысли о книгах, о людях, об искусстве и жизни. Они всегда метки, остроумны. Но остроумием Маршак никогда не щеголял, никогда сказанное им слово не говорилось ради "красного словца"... Ему была свойственна мысль не общая, не отвлеченная, а выраженная в сравнении, в аналогии, в неожиданном уподоблении, в смелом сближении. Тамара Григорьевна Габбе, близкий друг Самуила Яковлевича, дала этой особенной его черте, этому особому строю его мыслей особое название - мысли-образы.

Некоторые из них мне запомнились.

...Случалось, что в редакции приходилось работать над рукописями, о которых Маршак говорил:

- Здесь и заварка, и кипяток, и сахар с лимоном - все от редакции, авторская - только вода.

Яснее о такой рукописи не скажешь.

...О книге, захватившей его, он говорил: "написана крупным почерком".

...Однажды вместе с Маршаком мы - несколько человек - сидели у телевизора. Играл Ван Клиберн. Каждый пытался найти слова, передающие черты его личности, его обаяние, его манеру играть. Самуил Яковлевич, придвинувшись к самому экрану и приподняв на лоб очки, долго близоруко всматривался в живое изображение Вана Клиберна и сказал:

- Настоящий американский ангел!

В этих кратких неожиданных словах было все - и ореол вьющихся волос вокруг головы Клиберна, и движение губ в каком-то неслышном таинственном разговоре, и запрокинутое лицо, словно он видит перед собой кого-то невидимого нам. Ангел. И при том - американский. Земной.

...После смерти Тамары Григорьевны Габбе мы разбирали хранящиеся у нее семейные фотографии. На одной из них были две девочки, почти одного возраста, одинаково нарядно одетые, с одинаковыми бантами в волосах, похожие друг на друга. И неуловимо не похожие. Это была детская фотография Тамары Григорьевны и ее старшей сестры.

Вглядываясь в фотографию, Маршак сказал:

- У одной девочки глаза для красоты, у другой - чтобы видеть мир.

Глаза, чтобы видеть мир, были у Тамары Григорьевны.

Точнее нельзя сказать, зорче нельзя было разглядеть несхожесть этих двух детских лиц.

...В письмах из Крыма, куда Маршака в последние годы надолго отправляли врачи, он писал, что к нему приезжают на смену друг другу то сын, то сестра, то племянница, то московский лечащий врач и самоотверженно ухаживают за ним. И вместе со словами благодарности, вот какое признание он сделал: "Я придумал себе такое прозвище: старик-подкидыш". Это тоже мысль-образ. Грустная мысль. Грустный образ.

А в другом письме он пишет, что перевел "почти непереводимое стихотворение Бернса", и добавляет: "сделать это мог только такой трудолюбивый лентяй, как я".

Мне не подобрать слова, которое объясняло бы, что значила для Маршака работа. Что это было? Одержимость? Страсть? Подвиг? Нет, пожалуй, вернее всего сказать, что работа была для него как воздух, а без воздуха нельзя жить, он нужен всегда, ежеминутно, во всякое время, во всяком состоянии.

Однажды я была у Самуила Яковлевича, когда он лежал совсем больной. Он позвал меня, чтобы помочь с какой-то корректурой. У него был жар, температура все время поднималась, его одолевал кашель. От врача Самуил Яковлевич отказался, хватал то одни таблетки, то другие. Но ничего не помогало. И работа не шла. Наконец он сказал: "Хорошо, вызывайте врача, пусть сделает что-нибудь, чтобы можно было работать". Вот самое главное - чтобы можно было работать.

Он относился к своей болезни с редкостным мужеством. Он не допытывался у врачей, почему он так часто болеет воспалением легких, не пытался вычитывать в медицинских книгах объяснения своей болезни (может быть, поэтому он один во всей Москве не знал, чем он болен), он хотел одного - чтобы можно было работать. Его мужество сказалось и тогда - в 1937 году - когда от него требовали, чтобы он отказался от друзей и учеников, которые были арестованы (среди них была и я), требовали, чтобы он назвал их врагами народа и вредителями. Но ни одним словом, ни одним уклончивым выражением не признавал он эти обвинения, сыпавшиеся на редакцию, - а значит, и на него, - не признавал ни в печати, ни на писательском собрании, специально для этого созванном.

Мне рассказывали, когда я вышла на свободу, что на этом многолюдном разбушевавшемся собрании, только один голос поддержал Маршака - голос Лидии Будогоской, крикнувшей очередному разоблачителю: - Неправда все это!

...Однажды, вспоминая нашу редакцию и тех, кто в 1937 году "презренной клеветы... невидимым был эхом", Маршак сказал: "Этих людей только и хватило на полтора разговора. - И добавил почти добродушно: - Зачем только мы развели это осиное гнездо?"

"Полтора разговора" - это название одной из книг того времени.

"Полтора разговора" - это тоже мысль-образ. Ведь в книгах, вышедших позднее, эти авторы уже "не тянули" до своих первых книг. Второй разговор не получался. Нет, писать они не перестали. Они писали, их печатали, но имена их памятны только по первым книгам - тем книгам, что выросли в редакции Маршака.

И это не удивительно.

Чехов устами героя своей повести говорит: "Тля ест траву, ржа - железо, а лжа - душу".

А Маршак говорил: "Каков человек, таково и его искусство".

Я пишу сейчас об этом потому, что в нынешнем году исполняется не только столетие со дня рождения Маршака. В этом году исполняется пятьдесят лет - полвека - с того времени, когда было уничтожено замечательное дело Маршака - редакция детской литературы в Ленинграде. Уничтожено так основательно, что даже теперь, в год столетнего юбилея Маршака, Ленинградское отделение издательства "Детская литература" не издает ни одной его книги, ни одной книги о нем. Словно не было того, что было.

В моем книжном шкафу, за стеклом, стоит книга Самуила Яковлевича "Воспитание словом". На супер-обложке фотография - Маршак, чуть склоненный над рукописью, за своим письменным столом. Виден только краешек стола и неразлучные с Маршаком телефон и пепельница. А я вижу всю комнату. Повсюду книги и бумаги. За спиной Самуила Яковлевича - кожаный диван, заваленный папками с рукописями - своими и чужими, - и над диваном нависшие книжные полки. На окне тоже папки и бумаги, не уместившиеся на столе, и между ними странные часы, - черные с бронзой. А перед письменным столом - сплошная стена книжных шкафов. Они образуют нишу, а в узком простенке портрет Пушкина - гравюра Райта, портрет младшего сына Маршака, Яши, умершего совсем юным, - работа Лебедева и акварель Лебедева "Женщина с гитарой". Сбоку, около письменного стола, глубокое кожаное кресло, памятное многим... У входа в комнату, возле самой двери, стоит старинное бюро Тамары Григорьевны и на нем ее последние "шариковые" фотографии. Самуил Яковлевич хотел, чтобы это бюро, - за которым он и в Ленинграде, и в Москве провел столько часов, дней, лет, работая вместе с Тамарой Григорьевной, - осталось у него после ее смерти...

И так ясно все видишь, что кажется, будто входишь в эту комнату.

Но это только кажется.

Система Orphus
При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика