Главная > О Маршаке

"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 279-288.

З. Паперный

Единое слово

Хотел бы в единое слово...

Романс

Изводишь
                     единого слова ради...

Маяковский


Однажды я застал Самуила Яковлевича за такой работой - перед ним лежал свежий номер "Литературной газеты" с его стихами, ои правил их, что-то вычеркивал, вписывал. Зачем? Ведь газета уже вышла.

- Все равно. Не нравится мне. Хочу переделать. Я не могу видеть, как это написано.

Печатные строки снова превращались под его пером в черновик. Все начиналось сначала.

А как он страдал, обнаруживая в своих стихах или статьях опечатку. Он ощущал ее физически болезненно, как будто она была не на странице, а на его собственной коже - как ноющая ссадина, незаживающая ранка.

Его текст был живой частью его самого.

У человека есть инстинкты - самосохранения, продолжения рода.

У настоящего поэта - могучий и страшный инстинкт: стремление к совершенству, к такой поэтической окончательности, когда из произведения ни одного слова не выкинешь; инстинкт единственного слова - его нельзя заменить, ради него сдирается многослойная кожура, шелуха синонимов.

В сущности, синоним - это "и. о." настоящего слова, временный заместитель, который будет снят.

В большой поэзии нет "заменимых".

Достоевский говорит в черновых набросках:

"Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно. В этом дело поэта. Из этого впечатления развивается тема, план, стройное целое. Тут дело уже художника, хотя художник и поэт помогают друг другу и в том и в другом - в обоих случаях".

Исследовательница Достоевского Л. Розенблюм, приведя это его высказывание, напоминает еще об одном признании: "Поэт во мне перетягивает художника всегда" ("Литературное наследство", т. 77. М., изд-во "Наука", 1965, стр. 64, 22).

В каждом писателе свое соотношение этих двух начал. У С.Я. Маршака оно было особенно сложным и мучительным: "художник" не давал спуску "поэту", бился над стройным целым и над каждым словом до последнего.

В некоторых воспоминаниях о Самуиле Яковлевиче проскальзывает: он был настойчив, требователен, даже деспотичен.

Да, деспотичен. Прежде всего к самому себе. Он в полном смысле тиранил себя, не давал ни малейшей скидки на усталость, на болезнь, на то, что поздно или уже и без того много сделано.

Как бы много он ни работал - все ему казалось: мало, так, кое-что.

В письме ко мне из Ялты 11 августа 1963 года он писал:

"Здесь я успел поболеть, но все же кое-что сделал. Написал большую пьесу-сказку, забавную и вместе с тем, как мне кажется, достаточно серьезную, закончил детскую книжку в стихах "Северок" и перевел несколько стихотворений Блейка, которого начал переводить в 1913 году. Надеюсь в этом году сдать наконец в печать томик "Избранного Блейка". Немного отдохнув (сил у меня еще очень мало), буду продолжать начатую еще в Москве статью о поэтическом мастерстве".

Каждое стихотворение писалось как первое. И как последнее.

Оно долго вынашивалось, но когда начиналась непосредственная работа, Маршак будто шел на штурм - в этом стихотворении для него сосредоточивалось все. Он иногда писал два варианта и просил тех, кому доверял, сказать, какой лучше, звонил по телефону, и невозможно было себе представить, чтобы кто-нибудь в этот момент сослался на свою занятость.

Стремительным движением выхватывал Самуил Яковлевич нужный листок из огромных ворохов рукописей, машинописей, гранок, версток, сверок, книг, и казалось, этот листок был еще горячим, как неостывшее литье.

В романе "Кузина Бетта" Бальзак пишет:

"Тот, кто может бегло обрисовать словами свой замысел, уже прослывет человеком незаурядным. Этим даром обладают все художники и писатели. Но создавать! Но произвести на свет! Но выпестовать свое детище, вскормить его, убаюкивать его каждый вечер, ласкать его всякое утро, обхаживать с неиссякаемой материнской любовью, умывать его, когда оно испачкается, переодевать его сто раз в сутки в свежие платьица, которые оно поминутно рвет, не пугаться недугов, присущих этой лихорадочной жизни, и вырастить свое детище одухотворенным произведением искусства, которое говорит всякому взору, когда оно - скульптура, всякому уму, когда оно - слово, всем воспоминаньям, когда оно - живопись, всем сердцам, когда оно - музыка, - вот что такое Воплощение и Труд, совершаемый ради него. Рука всегда должна быть готова к действию, всегда послушна велениям мысли.

Если бы мы не знали, когда жил Бальзак, мы вполне могли бы подумать, что это сказано о Маршаке.


В 1950 году я впервые познакомился с Маршаком и попросил его написать статью о мастерстве для "Литературной газеты". Он не сразу согласился, сначала сказал - "посмотрим", при следующей встрече - "может быть", потом - "пожалуй" и наконец - "хорошо".

Шли дни, недели, в редакции беспрекословно отпускали меня в рабочие часы, едва я говорил, что еду к Маршаку ("Ну, ты молодец, большая победа, поставим на первой полосе!"). Но потом к моим отъездам стали относиться с меньшим подъемом ("Ты знаешь, пора бы уже получить статью. И вообще - что ты там делаешь?").

Что я там делал? Трудно сказать. Я сидел перед Самуилом Яковлевичем наискосок, в старом кожаном кресле и слушал или читал ему вслух стихи и страницы будущей статьи. Она была потом озаглавлена "О хороших и плохих рифмах". Самуил Яковлевич говорил о рифмах, о ритме как "дыхании стиха", о слове в поэтическом строю, и я всегда жалел, что никто этого не записывает, в эти минуты я испытывал острую зависть к самому себе - собеседнику и щемящую жалость к моим знакомым, которые этого не слышат. А затем я вспоминал, что в редакции уже посмеиваются над моими поездками, и, робко откашлявшись, спрашивал:

- Самуил Яковлевич, а когда можно было бы рассчитывать получить статью?

Самуил Яковлевич хмурился и отвечал:

- Дорогой мой, будьте бескорыстны.

И так каждый раз.

Наконец статья готова, но и это еще не конец.

Самуил Яковлевич переписал и перечитал ее не знаю сколько раз, я "исполнял" вслух, он слушал тревожно и придирчиво. Познакомились со статьей и решительно одобрили его друзья-советчики, на которых он испытывал свои первые произведения, - так испытывают оружие на полигоне.

Я думал, что теперь уже, слава богу, всё. Но Маршак откладывал самое вручение статьи и опять напоминал о творческом бескорыстии. Однажды я, не выдержав, сказал, что меня просто уволят, если не будет статьи. Он усмехнулся (уволят, речь идет о более важных вещах - о стихах). Но потом вдруг смягчился:

- Ну хорошо, приходите завтра.

На следующий день, когда я пришел, он был не в кабинете, а в спальне, поднялась температура, он лежал, постель в таких случаях быстро становилась похожа на письменный стол - на ней лежали те же рукописи, машинописи, гранки. А на тумбочке среди пузырьков с лекарствами лежала рукопись обещанной, чтобы не сказать - обетованной статьи. Самуил Яковлевич показал на нее и сказал:

- Вот она.

Я не сводил с нее глаз, но конечно, не мог же я просто встать и взять. Самуил Яковлевич начал говорить о рецензии, напечатанной в последнем номере "Литгазеты", спросил мое мнение. Я отвечал что-то невразумительное - мне хотелось скорее получить статью. Маршак не согласился с моей оценкой, нахмурился - наши мнения совершенно не совпали. В этот день я статьи тоже не получил, а только в следующий приход.

Может показаться капризом: статья окончена, зачем ее держать? Почему не отдать по-деловому? Я знаю поэтов, обуреваемых каким-то кукушечьим беспокойным стремлением поскорее пристроить свое детище в редакции - какой, неважно, лишь бы поскорее вручить.

А здесь я видел писателя, который не может расстаться со своей вещью, ему больно выпустить ее из рук, все ему кажется: что-то еще не так, не совсем так, не абсолютно так ("Голубчик, давайте еще раз почитаем, хорошо? Вы не очень устали?").

Наконец статья в редакции, ее ставят на первую полосу. Меня хвалят, но и смеются: с того времени, как я объявил, что Маршак дает нам статью, прошла не одна неделя и не месяц. В день верстки я поехал к Самуилу Яковлевичу подписать газетную полосу с его текстом. До выхода номера оставались считанные часы. В самый версточный "пик" Самуил Яковлевич начал читать статью по телефону Т.Г. Габбе - у него вызывали сомнение некоторые места. Из редакции, я чувствовал, обрывали телефон, на мою голову сыпались проклятья (всегда виноват не автор, а литсотрудник), я чувствовал себя между двух огней - между газетой, которая хотела выйти, и поэтом. Я был подданным двух держав. Минуты неслись, а Самуил Яковлевич невозмутимо, как будто вне времени, как-то совсем по-своему его ощущая и отсчитывая, читал в трубку глухим нетерпеливым голосом:

И ласточки спят, аллё,
И касаточки спят...

Когда вы приходите к кому-нибудь в гости, в первые минуты идут необязательные слова "Ну как?", "Какие новости?", "Что слыхать?" и уже потом (когда прошли соображения о погоде и здоровье) разговор может разгореться по-настоящему.

У Маршака этого ее было.

Начало разговора всегда крутое и стремительное. Тут Самуил Яковлевич напоминал новейшую автомашину с необычайной приемистостью - она с места может набрать большую скорость.

Вы только вошли, уселись в кресло, и почти сразу:

- Вы не думали, что значат эти четыре года?.. Четыре поворотных года русской поэзии - тысяча восемьсот тридцать седьмой - тысяча восемьсот сорок первый - от гибели Пушкина до гибели Лермонтова?

Или:

- Знаете, Гоголь - оркестр и Толстой - оркестр, а Чехов - не оркестр, и вершина Чехова - не пьесы, а проза, верно ведь, да?

Каждый раз, возвращаясь домой, я записывал то, что слышал. Вот несколько дневниковых записей.


"3 января 1957 г.

Сегодня он сказал: поэт может пойти на любую смелость, вольность, нарушение. Это как тормоз в поезде. Можно разбить стекло и нажать - но только из-за большой, значительной причины.

3 мая 1957 г.

С.Я. говорил об узком толковании художественного произведения.

- Смысл - это тайный советник, а мы сделали его коллежским регистратором.

Как здесь особенно звучит - "регистратором".

7 мая 1957 г.

С утра читал вслух Маршаку Маршака: статьи для IV тома собрания сочинений.

Из того, что он говорил, запомнилось:

- Есть мир духа и мир тела. Между ними тонкая перемычка - душа, самое сложное и запутанное.

- Любовь. Дух - Джульетта; физиология, роды, семья - Наташа. А мы берем нижнюю часть духа и верхушку физиологии, сводя все к тоненькой прослойке.

2 мая 1960 г.

В апреле был у Маршака в Барвихе.

- Поэт - одновременно слепец и поводырь. У некоторых поэтов поводырь напрасно не слушается слепца - он, слепец, видит лучше поводыря.

Его спросили об одном поэте, который все время мельтешил на экране, на эстраде, на трибуне. С.Я. объяснил так:

- Когда в пруду стоячая вода, несколько дней видна одна и та же арбузная корка.

О поэте, который, преподавая в Литинституте, все примеры приводил только из своих стихов:

- Да это же вагоновожатый, который угнал трамвай к себе домой.

17 апреля 1962 г.

Маршак был в форме, в ударе, хотя выглядел плохо. Об одном резвом критике он сказал:

- Когда дрессируют блох, к ним прикрепляют грузики, чтоб не слишком прыгали, а то невозможно дрессировать. Под ним нет грузика.

И еще о нем же:

- Как цирковая лошадь. На ней нельзя воду возить - все равно начнет танцевать.

24 декабря 1963 г.

Был у Маршака. Давно я его не видел. Вошел и поразился - так он похудел. У него катаракта обоих глаз - взгляд какой-то не совсем видящий. Я подарил ему свою книжку с надписью:

Я каждую свою строку
читаю втайне Маршаку -
мне этот добрый суд всегда
страшнее страшного суда.

(Как видит читатель, надпись художественного значения не имеет - я привожу ее только затем, чтобы передать настроение, с которым я шел.)

Oн сразу же, как я вошел, начал говорить о стихах, об искусстве вообще. Я думаю, если б он перестал об этом говорить, он задохнулся бы.

- Представьте себе, что есть две сестры - одна красивая, другая уродливая. Некрасивая портит красавицу, а красивая помогает уродливой, возвышает ее своим подобием. На все можно смотреть возвышающими или принижающими глазами. Вот говорят, человек произошел от обезьяны. Если я этого хочу - так от обезьяны. А не хочу - так вовсе не от обезьяны!

- О частном в искусстве. Все рождается мыслью. Но сначала мысль является без плоти. Это фонвизинские стародумы. Потом является гоголевская плоть. Ее все больше. Но чистая эмпирика уже смерть искусства. Часто новое направление рождается с голой мысли. Например, художник Давид".

Всегда восторгался Твардовским - поэтом и человеком.


В некоторых воспоминаниях читаешь: Маршак меня похвалил, оценил, полюбил. Не подвергаю этого сомнению, но только похвала у Самуила Яковлевича почти всегда была двойной: он и похвалит вас и в то же время даст понять, что ждет большего, это еще не совсем то. Он мерил каждого большими мерками, даже мерами и не признавал послаблений.

И помогал человеку ощутить свою силу и достоинство.

Не забуду, как он сказал мне (он стоял, мы уже прощались) :

- Милый, вот что я хочу сказать. Человек должен быть суверенным, как держава. Никто не назначит вам цены. Только вы сами. Все зависит от вас... Суверенным, как держава.

Когда я впервые ехал к нему в 1950 году, мне уже передали, что он одобрительно отозвался о моей статье "Уроки мастерства" в "Литгазете". Но когда он сам стал говорить о ней, я понял, что вряд ли это можно назвать похвалой: написано, в общем, неплохо, но нужно точнее, гораздо точнее.

- Когда критики разбирают детали произведения, кажется, что они в варежках, мелкой детали взять не могут. Вы должны осязать пальцами.

Как-то он спросил:

- Мне говорили, вы пишете эпиграммы. Почитайте мне как-нибудь.

Когда я прочел, он смеялся, я был доволен. Но вдруг он заметил:

- Только бойтесь стать салонным сатириком.

О занятиях Маяковским:

- Только не замыкайтесь в "цехе" маяковедов. Я бы, наверно, не стал детским писателем, какой я есть, если б слишком варился в детской "секции".

Похвала Маршака была не только обнадеживающей, но и обязывающей. И предостерегающей. Хорошо, что вы сделали этот шаг, но главное еще впереди.

Несколько раз он повторял:

- Вот вы пишете научные труды. И юмористические, и сатирические вещи. А ваша задача в том, чтобы это стало одним жанром - научным и веселым.

И как-то осуждающе склонял голову, словно давая понять, что я еще этого не добился.

Я сказал ему, что написал рецензию, в которой пытался совместить оба начала, и хочу ему показать.

Спустя какое-то время я поехал к нему в Барвиху, взял с собой эту рецензию. Он чувствовал себя плохо, и я не стал одолевать его своим творчеством. Так и не смог я перед ним "отчитаться".

20 января 1964 года у Маршака собралось много народу. Пришли Б. Полевой, Е. Винокуров, М. Львов, Б. Галанов, И. Боброва, режиссер М. Таврог, Н. Коржавин, В. Глоцер, переводчица Н. Лукошкова - вдова Арчи Джонстона. Был сын Маршака Иммануэль Самойлович, сестра Лия Яковлевна.

Самуил Яковлевич, почти не видя, читал новую и последнюю свою пьесу "Умные вещи". Читал, близко-близко поднося к глазам рукопись. Может быть, он и не совсем разбирал текст, но он знал его наизусть, как стихи.

После чтения за столом, когда прошли разные тосты, Самуил Яковлевич поднялся и сказал. Я записал все слово в слово:

- Можно мне сказать, да? Я хочу выпить за... Вот ведь какая штука. На свете всегда идет главная борьба между бытием и небытием. Это самая важная война. Всякая механичность - это уже небытие. Скука - это зевок небытия. Вот Пушкин - это высшее бытие, жизнь. Так после него никогда не жила поэзия. Пушкин - это всегда работающий мотор. А уже Лермонтов - гениальный поэт, но у него уже бывают плавные спуски с выключенным мотором.

Лишь Терек в стремнине Дарьяла,
Шумя, нарушал тишину.
Волна на волну набегала,
Волна нагоняла волну.

Здесь четвертая строчка уже предопределена. А "Спи, младенец мой прекрасный"... Это у Пушкина невозможно, это слишком "уютно" для него, что ли.

Пушкин - это почерк, дальше идут большие шрифты.

Я хочу пожелать вам... успеха? Но успеха желать невозможно. Я желаю вам главного - бытия!

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика