Главная > О Маршаке

Дошкольное воспитание. - 1965. -
№ 1. - С. 108-114. - № 2. - С. 115-121.

Публикуется с любезного разрешения автора.

Мирон Петровский

Вначале было слово народное

(О фольклорных истоках творчества С.Я. Маршака)

I

О своем детстве Маршак однажды обронил несколько пронзительно горьких слов: оно прошло, сказал он, "среди безымянных людей безвестной судьбы".

Все это бедное, предместное детство, все эти скитания из пригородов в слободы, а из слобод в пригороды, вся эта тоскливая, бесконечная провинция - сначала слобода Чижовка под Воронежем, потом городишко Покров Владимирской губернии, потом Бахмут, потом снова Воронежская губерния, город Острогожск, пригородная слобода Майдан. Само сходство этих мест вызывало мысль о безысходности: "Как ни различны были великорусские и украинские города, в которых довелось побывать нашей семье, - окраины этих городов, предместья, пригороды, слободки... были всюду почти одинаковы..."

И когда скитания занесли семью талантливого самоучки-мастерового Якова Маршака в "город пышный, город бедный" - Петербург, то маленький гимназистик - сын мастерового - обнаружил: "Питерская окраина, будничная и деловитая, чем-то напоминала те пригороды, предместья, слободки, в которых прошло мое детство..."

Судьба позаботилась представить Россию мальчику так, словно вся страна - нескончаемый пригород, словно вся она - один сплошной захолустный городок.

Быт провинциального городка, заводской окраины нашел достоверное отражение в стихах Маршака. Уже будучи столичным жителем с многолетним стажем - петербуржцем, лондонцем, москвичом, - он извлекал из интимных уголков памяти дорогие сердцу воспоминания детства. И так насыщены его стихи деталями быта, знакомого от младых ногтей, что Маршака по праву следовало бы назвать поэтом пригорода.

Его знаменитый "Пожар" - это вовсе не условный пожар в некоем условном сказочном поселке, каким он может показаться, а совершенно конкретное событие в реальном городке - может быть, тот самый пожар, о котором поэт говорит как об одном из самых ярких воспоминаний детства:

"Первый пожар, окрасивший багровым заревом завешанное на ночь окно..."

А вблизи это выглядело так:

Начинается работа,
Отпираются ворота.
Едет лестница, насос,
Вьется пыль из-под колес.
Из ворот без проволочки
Выезжают с треском бочки.
Вот уж первый верховой
Поскакал по мостовой.
А за ним отряд пожарных
В медных касках лучезарных
Пролетел через базар
По дороге на пожар...

Так начинался "Пожар" в прежних изданиях. Но вскоре это начало было заменено другим, описывающим тушение пожара более современными средствами: быт слободы или пригорода, где протекало детство Маршака, безвозвратно уходил в прошлое, и новому читателю он был бы уже непонятен без пояснений. В рисующих пригородный быт строфах, которые поэт счел возможным сохранить, появилось словечко "бывало", переводящее действие рассказа в давно прошедшее время:

И два шара,
И три шара
Взвивались вверх, бывало.
И вот с пожарного двора
Команда выезжала.

Запомнились поездки на базарную площадь, где выступал бродячий канатоходец, военная музыка в городском саду, игры со сверстниками в полуразвалившемся фабричном корпусе на краю оврага и подвесная керосиновая лампа в столовой.

Эта лампа запомнилась особенно хорошо - на ее свет вечером собиралась вся семья, и лампа была уже не какой-нибудь "молнией"-десятилинейкой, пахнущей керосином, а источником света в высоком смысле слова - средоточием домашнего уюта, семейным очагом.

Лампа, о которой Маршак с элегической грустью писал и в стихах, и в прозе, теперь тоже отчисляется в разряд того, что "бывало":

А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.

Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.

И детские игры, и бродячий цирк, и военная музыка, и мороженщики с тележкой-ледником, и многие другие подробности окраинного быта - все, о чем Маршак рассказал в своих воспоминаниях, издавна существует в его детских стихах.

Вообще, книга Маршака "В начале жизни" полна уточняющими обстоятельствами времени и места к его стихотворениям двадцатых - начала тридцатых годов и некоторым стихотворениям более позднего периода. Если на минутку забыть о вполне самостоятельном художественном значении воспоминаний "В начале жизни", их можно было бы печатать в качестве комментария к его стихам.

В стихах Маршака - особенно в ранних - действуют вымышленные герои, а лирическое "я" почти нигде не названо. Не будь книги воспоминаний, мы могли бы и не догадаться, что все рассказанное в стихах происходило на самом деле, причем автор бывал героем, участником или хотя бы свидетелем описанных событий и происшествий.

Прочтите заново "Вчера и сегодня", "Цирк", "Пожар", "Карусель", "Петрушку-иностранца", "Мороженое", "Кошкин дом" - и вы вдохнете воздух старого Бахмута, Майдана, Витебска, Покрова или Чижовки: пыль, взбитая детскими ногами на улицах этих городков и предместий семьдесят лет назад, все еще пляшет и будет плясать вечно в солнечных лучах поэзии Маршака.

"Ведь не только бытовая, но даже и волшебная сказка требует реальных подробностей, - говорил Маршак на Всесоюзном съезде советских писателей. - Вспомните крикливые восточные базары "Тысячи и одной ночи". Вспомните церемонный императорский двор в андерсеновском "Соловье" и не менее церемонный птичий двор в "Гадком утенке"... Везде быт, живые люди, характеры1.

Быт всероссийских захолустий запечатлен в стихах Маршака красочно и любовно, а главное - достоверно, ничуть не менее достоверно, чем запечатлелся он на холстах, скажем, Б. Кустодиева или Марка Шагала. "Безымянные люди безвестной судьбы", среди которых прошло детство поэта, узнали бы в его стихах свой привычный мир, хотя и очищенный от шелухи повседневности и принаряженный, но все ж свой, отличный от любого другого.

К сожалению, интересы Шагала были далеки от детской литературы, хотя некоторые его ранние работы - готовые иллюстрации к Маршаку, а Кустодиев, создавший несколько серий классических рисунков к детским книгам, только однажды встретился с поэзией Маршака. В соавторстве с В. Конашевичем он иллюстрировал первое издание "Пожара" (1923). Кустодиеву в этом издании принадлежит рисунок на обложке: яркая живописная картина пожара в русском провинциальном городке. Кустодиев прочитал Маршака правильно.

Встреча двух певцов русского провинциального быта на обложке "Пожара" была закономерной.

Прославленная любовь Кустодиева к предметному миру встречает полное соответствие в таком же качестве Маршака, которое неоднократно отмечали критики и литературоведы (Вера Смирнова: "Маршак - мастер показывать вещи").

Еще больше их роднит предрасположенность к русскому провинциальному, слободскому быту, откуда и тот и другой черпали темы, образы и "предметы предметного мира". Действительно, у Маршака картина русской дореволюционной слободы, пригорода может быть нарисована только при помощи вещей:

Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.

Нужно признать несчастной случайностью, что Кустодиев не оставил иллюстраций, например, к пьесе Маршака "Кошкин дом". За сказочными образами условного городка, населенного домашними животными, проглядывает и свободно читается кустодиевская провинциальная Русь:

Бим-бом! Тили-бом!
На дворе высокий дом.
           Ставенки резные,
           Окна расписные.
А на лестнице ковер -
Шитый золотом узор.
По узорному ковру
Сходит кошка поутру.
У нее, у кошки,
На ногах сапожки,
На ногах сапожки,
А в ушах сережки.
           На сапожках -
           Лак-лак.
           А сережки -
           Бряк-бряк.
Платье новое на ней
Стоит тысячу рублей.
Да полтысячи тесьма,
Золотая бахрома.
Выйдет кошка на прогулку
Да пройдет по переулку,
Смотрят люди не дыша:
До чего же хороша!
Да не так она сама
Как узорная тесьма!
Как узорная тесьма,
Золотая бахрома.
Да не так ее тесьма,
Как угодья и дома...

Эта кошка - типичнейшая кустодиевская купчиха, расфранченная, осанистая, гордая своим дородством и богатством.

Перенося в свои стихи провинциальный быт, Маршак берет его праздничным: покататься на карусели посреди ярмарочной площади - праздник; побывать в балагане, где играет заезжий цирк, - праздник; заглянет мороженщик с тележкой - снова праздник; пронесутся на сумасшедших конях под непрерывный звон колокола и при свете факелов пожарники в сверкающих медных касках, - как хотите, а для слободской детворы и это праздник.

Тоску, серость и безысходность быта русской дореволюционной провинции Маршак изобразил прозой в произведении, адресованном взрослому читателю. Но для детей он выбрал из этого быта его редкие и такие упоительные праздники, наполнив ими свои стихи и пьесы-сказки, написанные главным образом в 20-е годы.

А трудовые "безымянные люди безвестной судьбы" стали главными героями Маршака на весь период его творчества до середины 30-х годов: все эти ремесленники, мороженщики, пожарники, дворники, почтальоны, циркачи, кассиры, носильщики, кондукторы, чистильщики обуви, парикмахеры и неназванный парень из "Рассказа о неизвестном герое".

И пусть маршаковский рассеянный, надевший на голову вместо шляпы сковороду, живет в самом центре огромного города, пусть он бессрочно прописан на ленинградской Бассейной улице, но кто знает, не был ли прототипом этого чудака какой-нибудь юродивый из острогожского пригорода Майдана, например вот этот, по имени Хрок: "хмурый человек с нахлобученным на голову по самые брови медным котлом".

"Гулом восторга встречали мальчишки юродивых, особенно Хрока", - вспоминает Маршак. Для детей пригорода, где праздники так редки, и это сходило за праздник: "Даже петрушечника... не встречали и не провожали таким неистовым гамом и хохотом, как угрюмого Хрока, когда он принимался топтаться, кружиться на месте, подпрыгивать и приседать. И все это - с такой невозмутимой и торжественной серьезностью!"

В рассеянном с Бассейной тоже поражают больше всего не чудачества, а то, с какой невозмутимостью и серьезностью он их проделывает, не замечая расходящегося от него кругами всеобщего изумления.

Изображенный в стихах и пьесах-сказках Маршака сублимированный пригородно-слободской быт целостен, обособлен и проявляет стремление замкнуться в себе. Не случайно пожар в "Кошкином доме" тушат такими же строчками, как и в стихотворении "Пожар" ("Поскорей, без проволочки наливайте воду в бочки"), а из отдельных реплик "Петрушки-иностранца" выросли целые стихотворения "Мороженое" и "Карусель", сохраняющие текстуальные совпадения с пьесой-сказкой ("Не гоните вы коня, не догоните меня", "Отличное, земляничное..." и т. д.).

Я мог бы привести еще множество примеров насыщенности детских стихов Маршака провинциальным, предместно-слободским бытом. Этот быт послужил Маршаку тем "матерьяльцем", без которого ничего не возможно создать.

"У поэтов, проделавших на своем веку какую-то работу, а не живших в литературе "на всем готовом", всегда есть точный адрес и точная дата их жизни и работы", - писал Маршак в статье под названием "О прозе в поэзии".

"Этим адресом, - продолжает Маршак, - не может быть вселенная.

Мы все живем во вселенной - об этом забывать не надо, - но, кроме того, у каждого из нас есть более простой и определенный адрес - страна, область, город, улица, дом, квартира".

Страна детской поэзии Маршака - это страна детства поэта, слободская, пригородная, предместная Россия.

II

У предместий был свой фольклор. Фольклор и быт были накрепко связаны. Граница между ними не имела ни постов, ни колючей проволоки, и они свободно переходили друг в друга.

Маршак, само собой разумеется, в пору детства и не подозревал, что это - фольклор, т. е. нечто, обладающее художественной и научной ценностью, но каждая страница книги "В начале жизни" свидетельствует: все "начало жизни" поэта было пропитано своеобразным фольклором городской окраины.

Не следует пренебрегать этим фольклором, тем более что с ним, как мы увидим дальше, связано выдающееся явление русской поэзии - творчество Маршака.

В пору его детства еще заходил во дворы шарманщик с маленькой тщедушной обезьянкой на плече. Шарманщик пел песню под стертую мелодию своего одноногого инструмента, а обезьянка вытаскивала конвертик с "судьбой". "Судьба" нередко была зарифмована - две-четыре строчки.

Целый день улица и двор оглашались выкриками. То пройдет стекольщик, неся на плече зеленоватые слипшиеся пластины:

Стекла вставляем, стекла!
Стекла вставляем, стекла!

То заглянет, позвякивая инструментом и посудой, лудильщик:

Лужу, паяю,
Старые керосинки починяю!

За лудильщиком - точильщик:

Точим ножи, ножницы,
Бритвы правим!

За точильщиком - мороженщик с ящиком-ледником на колесах:

Сахарное мороженое!
Мороженое! Мороженое!

Выкрики бродячих ремесленников и торговцев (устное подобие вывески на передвижной лавке или мастерской), строго говоря, тоже фольклор. Они, эти выкрики, являются созданиями устного творчества, обладают постоянством и изменчивостью текста, в них отражен быт определенных слоев народа, а узкопрофессиональный, утилитарный характер выкриков не должен нас смущать: разве мало мы знаем произведений фольклора, отмеченных этими чертами?

Стиховая, музыкальная основа выкриков несомненна. Это только так говорится - "выкрики", на самом же деле они не выкрикиваются, а "выпеваются". Многие из них звучат как ритмизованная проза - раешник, в других слышится четкий стихотворный ритм. Выкрикам свойственны параллельные построения, повторы; изредка появляется рифма.

Есть все основания рассматривать выкрики бродячих ремесленников и торговцев в одном ряду с другими произведениями фольклора, возникшими, например, в среде разносчиков, коробейников, офеней.

В книге Маршака "В начале жизни" эти выкрики не приводятся. Сюда, в этот очерк, они перенесены из другого источника. Лудильщик, точильщик, мороженщик только упоминаются на страницах воспоминаний о детстве и проходят по ним безмолвно. Что, однако, может помешать нам воскресить их голоса, наподобие того как озвучивают старые ленты немых фильмов?

Произвести такое озвучивание тем более легко, что голоса бродячих ремесленников и уличных торговцев часто и громко раздаются в стихах Маршака. Фольклорный материал "низкого" характера благодаря вмешательству поэта превратился в "высокую" литературу:

По дороге - стук да стук -
Едет крашеный сундук.
Старичок его везет,
На всю улицу поет:
           - Отличное
           Земляничное
           Морожено!..

Тема выкрика бродячего мороженщика развивается, варьируется и, наконец, превращается в фантастическую картину мира, сотворенного из мороженого, как само стихотворение "Мороженое" "сотворено" из выкрика:

Как у нашего двора
Нынче выросла гора.
Вся дорога загорожена,
Катит в саночках народ,
Под полозьями не лед,
       А клубничное,
       Земляничное,
       Именинное
       Апельсинное,
       Прекрасное
       Ананасное
       Мороженое!

Маршак использует выкрики в качестве фольклорного источника во многих своих стихах и драматических произведениях. В "Петрушке-иностранце", например, слышен голос торговца табачными изделиями:

...Продаю сигареты "Прима". -
Есть и тройка и четверка,
Есть и спички и махорка.

И уже знакомый нам голос мороженщика:

Есть у меня пломбир,
Знаменитый на целый мир.
Есть шоколадный торт -
Самый высший сорт!

А в посмертно опубликованной сказке-комедии "Умные вещи" этим голосам нет числа:

Чашки, блюдца!
Никогда не бьются!

Чайники, кофейники,
Медные ошейники!
Шелковые шали!
Сами вышивали!
Разноцветная кайма,
Золотая бахрома.

Годовалую свинью
За бесценок отдаю!
Кабана хорошего
Отдаю задешево!

Это только часть выкриков, которыми начинается сказка-комедия. Дальше слышны еще голоса торговцев певчими птицами, набивными тканями, пирогами и пышками, "посудой глиняной из села Малинина". Потом эти сольные голоса сливаются в хор:

Чайники! Кофейники!
Медные ошейники!
Халва, изюм!
Рахат-лукум!
Покупайте сбрую!
Ситцами торгую!
Пряники, ватрушки!
Детские игрушки!..

Я потому и останавливаюсь так подробно на столь "презренном" ("фи! бродячие торговцы!") фольклорном жанре, что он редко упоминается даже и в специальной литературе и что его вообще не склонны считать ни жанром, ни фольклором. Важно подчеркнуть, как тесно связан Маршак с предместным фольклором, причем в самых "низких" его проявлениях.

Из всех произведений, которые Маршак подарил детям в поздний период своего творчества, самые удачные, самые, на мой взгляд, "детские" - переводы из Джанни Родари.

И надо же случиться, чтобы стихи Родари изображали как раз быт итальянских предместий, пригородов, слобод! Как бы они там у себя в Италии ни назывались, но сходство их с миром детства Маршака просто удивительно, несмотря на своеобразный национальный колорит, на отдаленность во времени и в пространстве.

Поэзия Родари, как всякая настоящая поэзия, имеет свой адрес, но, оказывается, напрасно мы стали бы разыскивать его в благоустроенных кварталах центра или далеко за городом, в местах, именуемых "дачей". Дети - герои и читатели Родари - в равной мере лишены удобств городской жизни и прелести жизни сельской.

Нет, этот адрес следует искать на городских окраинах, среди узких улочек, мелких лавочек и мастерских, расположившихся прямо на тротуаре, там, где пахнет ремеслами, пылью и дешевыми лакомствами.

Здесь Маршак нашел старых своих знакомых - бродячих ремесленников и торговцев вразнос. Нашел "лудильщиков, парня веселого", лекаря нехитрой посуды:

Больница его на камнях мостовой,
И солнце горит над его головой.

Встретил старьевщика и по давнему знакомству окликнул его:

Эй, старичок - "Старье берем"!
Что ты несешь в мешке своем?

Нашел и точильщика, который оказался таким же бедняком, как и те, которых поэт видел когда-то на Майдане:

На педаль нажимая ногою,
Он вращал колесо ремешком.
Колесо он носил за спиною,
А ходил по дорогам пешком.

Встреча с поэзией Родари была для Маршака встречей с собственным слободским детством. Переводя стихи итальянского поэта, Маршак всматривался в свое далекое детство не менее внимательно, чем в лежащий перед глазами подстрочник.

При такой привязанности к предместному быту поэзия Родари, по-видимому, не могла пройти и мимо предместного фольклора. Во всяком случае песня, которую у Родари - Маршака поют итальянские солдаты в воинском эшелоне, везущем их неведомо куда, могла бы раздаваться из вагонов российской чугунки где-нибудь под губернским городом Воронежем:

Машинист любезный наш,
Ну-ка, маслом поршни смажь.
Мы по горло сыты, брат, войной.
Не пора ли поворачивать домой?

Есть у Маршака насмешливая "Басенка о Васеньке" - о мальчике, который только что перешел во второй класс и на вопрос новичков: "Не можешь ли сказать, где первый класс?" - с высоты своего нового положения величественно ответствует: "Не помню... Давно я не бываю в первом классе!" Поэт взывает:

Читатель, если новый чин у вас,
Не надо забывать свой прежний класс!

Став прославленным поэтом, к голосу которого прислушивались миллионы читателей, Маршак не забывал "свой прежний класс" - свое слободское детство, свой прежний "чин" - мальчика из предместья.

Настоящим праздником для слободской детворы был приход петрушечника с куклами, и хотя Маршак в воспоминаниях о начале жизни нигде не выводит на авансцену этого любимого героя своего детства, но он присутствует в "массовках", составляющих бытовой фон повествования, и его присутствие все время упоминается:

"...Петрушечник, изредка приходивший на Майдан с пестрой ширмой на спине..."

"...Останавливался любимец слободских ребят - петрушечник".

"...Петрушечники с пестрыми ширмами..."

По отрывочным указаниям книги "В начале жизни" мы можем представить себе кукольные спектакли петрушечников, забредавших на Майдан.

"Мог ли я усидеть на месте, - вспоминает Маршак, - когда над яркой разноцветной ширмой трясли головами, размахивали руками и со стуком выбрасывали наружу то одну, то другую ногу знакомые мне с первых лет жизни фигуры: длинноносый и краснощекий Петрушка в колпаке с кисточкой, тощий "доктор-лекарь - из-под каменного моста аптекарь", в блестящей, высокой, похожей на печную трубу, шляпе, усатый и толстомордый городовой с шашкой на боку!"

По-видимому, это был один из вариантов популярной кукольной пьесы, известной в записи под названием "Петрушка, он же Ванька Рататуй". Запомнившиеся Маршаку куклы - персонажи этой народной кукольной пьесы. Например, доктор-шарлатан (из-под каменного моста аптекарь") требует, чтобы Петрушка заплатил за лечение, а Петрушка, заведомый симулянт, зная цену своей болезни, платит лекарю полновесной дубинкой.

Вся пьеса, как, вероятно, и другие пьесы о Петрушке, представляет ряд слабо связанных друг с другом плутовских проделок героя. Это материал для спектакля-обозрения - количество эпизодов может быть увеличено или сокращено. Нужно только соблюсти одно условие: каждая проделка Петрушки должна увенчиваться успехом, герой должен всегда выходить победителем, чтобы зрители всласть этому порадовались.

Но последняя сцена должна нарушать это условие. Здесь Петрушку постигает наказание.

Народное чувство справедливости не могло не покарать его грехи и преступления, но даже и наказываемый Петрушка продолжает оставаться любимцем публики, насмешником, балагуром.

Пьеса построена с таким расчетом, что она удовлетворяет и стремление к превосходству, и жажду справедливости, моральное чувство зрителей.

Маршак вывел Петрушку на подмостки десятков первоклассных театров - советских кукольных театров для детей. Правда, это был уже не совсем тот, прежний Петрушка. Поэт освободил его от чрезмерной грубости, от натуралистических подробностей, вычеркнул из него все, что могло быть непонятно ребенку или вредно ему.

"Петрушка-иностранец" Маршака - народная кукольная комедия, увиденная глазами ребенка. Оно и понятно: при работе над пьесой Маршак наводил справки не в научных трудах по фольклору, а в собственной памяти. Память детства всегда была самым надежным ориентиром в его работе поэта, сочиняющего для детей.

Маршак сделал Петрушку ленинградским школьником и придумал все эпизоды своей "сказки для чтения и представления", ввел туда новых героев, каких никогда не было прежде в театре Петрушки, перенес время действия в наши дни, так что если искать сходства с фольклорным первоисточником в букве текста "Петрушки-иностранца", то недолго прийти к выводу, будто и сходства никакого нет.

Этот вывод будет неправильным, потому что связь маршаковской пьесы с фольклорной гораздо глубже и органичнее. Маршак сохранил главное свойство героя - его способность быть победителем: "Это непобедимый герой народной кукольной комедии, он побеждает всех и все: полицию, попов, даже черта и смерть, сам же остается бессмертен", - говорил о Петрушке М. Горький в статье "О том, как я учился писать".

Маршак воспроизвел не внешние обстоятельства, а самый характер народной кукольной пьесы. Так же, как и в фольклорном первоисточнике, моральное чувство в конце торжествует над жаждой победительства, и Петрушка наказан. Но и наказанный, взятый на поруки стариками-родителями, он шутит и каламбурит.

В "Петрушке-иностранце" - все маршаковское, и в то же время - все фольклорное, все из подлинного, представления вымершего племени бродячих петрушечников: и герой, и не слишком правдоподобные, но очень веселые ситуации, в которые попадает Петрушка, и то, что причудливость этих ситуаций откровенно оправдывается желанием позабавить зрителей, и вся конструкция пьесы, и раешник, которым изъясняются герои:

Здравствуйте, юные зрители!
А подраться со мной не хотите ли?

Противоречие фразы "все маршаковское и все фольклорное" вызвано тем, что "Петрушка-иностранец" Маршака - не обработка или переделка народной кукольной пьесы для детского театра, а самостоятельное произведение, написанное на том же образном языке, в той же системе художественного мышления, в сфере той же поэтики, что и фольклорный Петрушка.

В пору юности Маршака народный петрушечный театр переживал старческое одряхление. Он перестал удовлетворять вкусам и запросам демократической среды, с которой было связано его происхождение и существование. Трудящийся житель городской окраины, слободы, провинциального городка уже не радовался Петрушкиным проделкам и чудачествам. Слишком далеки они были от новых условий, сложившихся на грани двух веков - прошлого и нынешнего. Петрушка становился "низким" зрелищем даже в своей демократической, "низкой" среде.

Таким образом, мало сказать, что Маршак, воскрешая Петрушку в новом качестве, разрабатывал новый фольклорный материал. Нужно уточнить, что этот материал он черпал из предместного, слободского быта, и что этот материал (как и в случае с "выкриками") относился к "низкому" жанру.

Но ведь не один только предместный фольклор питал творчество Маршака, были у поэта и другие фольклорные источники - украинские, чешские, литовские, норвежские, монгольские, узбекские, не говоря уже об английских, сыгравших в литературной судьбе Маршака исключительную роль.

Совершенно верно, были. Вот об этом-то, о втором фольклорном влиянии, о его взаимоотношениях с первым, мы и поговорим в следующий раз.

III

Ему всего шестнадцать лет, и он не по летам мал ростом, но посмотрите: его стихи и переводы печатают столичные журналы, он знаком с Шаляпиным и Глазуновым, о нем заботится Горький, его произведения кладет на музыку Лядов, им восхищается, словно чудом каким, Стасов - берет его с собой в концерты, возит по мастерским лучших петербургских художников, рассказывает о нем Льву Толстому и, вынимая из старинного бумажника его фотографическую карточку, просит, чтобы Лев Великий взглядом передал благословение юноше, почти ребенку.

"Из вундеркиндов редко выходит что-нибудь путное", - говорит Толстой, но просьбу Стасова исполняет: долго и внимательно глядит на круглое, еще по-детски пухлое лицо маленького Сама. Благословение ли это? Или безмолвный вопрос: а выйдет ли из тебя что-нибудь?.. Стасов осторожно, словно боясь повредить почивший на фотографии взгляд Толстого, кладет ее обратно в бумажник.

И вдруг Маршак исчезает.

Ему уже не шестнадцать, ему двадцать, ему двадцать пять лет. Он учится где-то за границей: не то в Лондоне, не то в Эдинбурге - и печатает статейки и корреспонденции в "Биржевке", подписывая их псевдонимами, заимствованными у героев Пушкина и Диккенса. Статейки хорошие, дельные, но где поэт? Где замечательный поэт, обещанный Стасовым?

Ему под тридцать. Время, время начинать! Когда же, если не теперь! А может, Стасов ошибался, а Лев Толстой был прав: вундеркинды - ненадежный, скоропортящийся продукт?

Вот он разменял уже свой четвертый десяток. В этом возрасте многие замечательные поэты потихоньку переходили на прозу, а иные кончали свой жизненный путь. Японская война уже забывается за мировой и гражданской. Три революции прогремели над страной. А поэта Маршака все нет как нет. Да теперь уже, кажется, поздно.

И тут он появился.

Он появился тогда, когда уже не очень молодым человеком стал припоминать свое провинциальное детство и рассказывать о нем детям в другой русской провинции - в Екатеринодаре. Это не следует понимать буквально: Маршак не засел за мемуары, он сочинял пьесы, сказки, стихи, загадки, но в каждое свое сочинение он вписывал собственное детство.

И тут его словно прорвало. Весь накопленный за долгие годы жизненный и литературный опыт, все поиски, сомнения, наблюдения, догадки - все замкнулось воспоминаниями детства, как будто в электрической цепи появилось недостающее звено и пошел ток. И пошел, и пошел!

Художественная "объемность" его произведений для детей была сродни объемности изображения в стереоскопе, где она достигается слиянием двух картинок - одной для левого, другой для правого глаза. У Маршака на одной картинке была современность, новая жизнь и новый быт, реконструкция, пятилетки, Ленинград и Москва, а на другой - предместное, слободское детство, Чижовка и Майдан. Совмещаясь, они дали стихи и пьесы Маршака 20-х - начала 30-х годов.

Все оригинальное творчество Маршака пропитано фольклором, который был воспринят непосредственно, т. е. услышан из уст его конкретных носителей, а не прочитан в учебниках, сборниках, научных трудах.

Это были представления петрушечников, раешник ярмарочных острословов-зазывал, выкрики бродячих ремесленников и торговцев (об этом речь уже шла) и типичные для пригородно-слободского быта лирические песни и песни-баллады. Маршак использует в своем творчестве их характерные приемы, а порой воспроизводит с текстуальной точностью - цитирует:

Входит он в контору флота,
Говорит: - Служить охота,
То есть плавать по морям
Нынче здесь, а завтра там!

Или:

...Шли девицы за водой
По улице мостовой
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
- Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!

О детском фольклоре в творчестве Маршака можно написать целый трактат, и мы еще вернемся к этой теме, но здесь ограничимся напоминанием, что это был непосредственно воспринятый фольклор слободской улицы или школьный, гимназический фольклор:

...Сия
География моя.
Кто возьмет ее без спросу,
Тот останется без носу.

Одновременно с этим проявляется и другое фольклорное влияние на Маршака - влияние английского фольклора, воспринятого посредством книг. Английский детский фольклор стал предметом собирания и изучения Маршаком гораздо раньше, чем наш, и годы, проведенные в Англии, не пропали для него даром, а потом в его поэзии и драматургии появляются обработки, переделки, пересказы из украинского, литовского, латышского, норвежского, сербского, чешского, кавказского, среднеазиатского, дальневосточного фольклора и устного народного творчества других стран и народов. Фольклор городской окраины постепенно вытесняется обобщенным, синтезированным образом всемирного фольклора, узнавать который Маршак мог, естественно, только из книг.

Не следует представлять творчество Маршака в виде двух шкатулок, в одну из коих сложен фольклор непосредственно воспринятый, а в другую - воспринятый через посредство литературных источников. Нет, это не шкатулки, это скорее поля тяготения, причем произведения поэта, использующие непосредственно воспринятый фольклор, тяготеют к 20-м - началу 30-х годов.

Я, конечно, не думаю, будто в середине 30-х годов Маршак заткнул уши и перестал слышать, как советские дети непрестанно сочиняют словесные игры, дразнилки, считалки. Я убежден, что, например, в основе дразнилки из стихотворения "Четыре глаза" лежит другая, подслушанная поэтом у детей того двора, того "чкаловского дома" неподалеку от Курского вокзала, где Маршак жил последние годы:

Саша, Саша - водолаз!
У тебя две пары глаз.
Два - такие, как у нас,
А другие - про запас!

Но это никак не меняет главного вывода: в творчестве Маршака нужно различать два фольклорных влияния. Одно из них исходит от устного творчества слободы и пригорода и неразрывно связано у Маршака с памятью собственного детства. Другое навеяно некоторыми общими чертами всемирного фольклора, связано со специальными интересами Маршака-читателя, Маршака-фольклориста и преобладает, в поздний период его творчества.

IV

Литературовед Ал. Дымшиц ничего этого не заметил.

В своей статье "Заметки о творчестве С. Маршака"2, целиком посвященной вопросу о фольклорных источниках, питавших маршаковскую поэзию, литературовед представляет дело так, будто поэт на протяжении всей своей жизни был связан со всем фольклором во всем его объеме и от младости до старости равномерно отражал фольклор в своих произведениях. Из статьи Ал. Дымшица следует, будто Маршак не питал никаких особых пристрастий к тем или иным фольклорным жанрам и пристрастия его (раз их не было) не менялись с годами.

Ал. Дымшиц собрал целые легионы наблюдений, рассуждений цитат, чтобы двинуть это воинство на защиту, строго говоря, одного единственного вывода: Маршак действительно очень любил фольклор и действительно часто и охотно насыщал им свои произведения. Вывод хотя и небогатый, но верный.

О том, что творчество Маршака поначалу было связано с непосредственно воспринятыми произведениями фольклора, и о том, что это был предместно-слободской фольклор, в статье Ал. Дымшица не говорится ни слова (как, впрочем, и в других статьях на ту же тему).

Это тем более удивительно, что Ал. Дымшиц является специалистом по фольклору именно этого периода и в пособии для вузов "Русское народное поэтическое творчество" ему принадлежит глава "Устно-поэтическое творчество фабрично-заводских рабочих".

Пушкин и Некрасов любили фольклор, Лермонтов и Кольцов любили фольклор, Бабель любил и любил Бажов, Багрицкий и Маршак тоже любили. Для признания этого факта не требуется ни особой отваги, ни специальных исследований.

Но все они любили разный фольклор, вернее - разное в фольклоре, и для нас чрезвычайно любопытно и значительно, что именно в фольклоре они любили, что черпали из этого безбрежного и бездонного океана.

До этого нужно дознаться не только потому, что поэт, как и все вообще люди, не в силах объять необъятное и необходимость уточнить его фольклорные интересы возникает из соображений научной добросовестности, но и потому, что эти интересы характеристичны, как и все вообще склонности поэта, и мы обязаны уточнить их во имя портретного сходства. Ведь для портретиста важна не тема: есть ли у человека лицо, - он хочет знать, какое оно.

А Дымшиц как будто только тем и озабочен, чтобы стереть в портрете Маршака-фольклориста все индивидуальное, все собственно маршаковское и, так сказать, обезличить лицо.

"Трудно назвать фольклорный жанр, с которым бы не породнилась поэзия Маршака, - говорится в статье Ал. Дымшица. - Тут и былина, и сказки, и народная драма, и песня, и частушка, и загадка, и пословица, и характерные жанры детского фольклора..."

Я думаю, не так уже трудно назвать фольклорный жанр, с которым поэзия Маршака не породнилась. Это прежде всего былина, та самая, которая автором статьи и выдвинута зачем-то на первое место.

Былина в пору юности Маршака уже кончала свой путь живого фольклорного жанра. Лишь редкие одиночки в глухих селах по окраинам России помнили былины и продолжали их сказывать. Жизнь выдвинула жанры (перечисленные у Ал. Дымшица), и они захлестывали былину.

Она потерялась бы в глубинах фольклорного океана, но записи фольклористов спасли ее от забвения, как археологи спасают древние храмы, которые расположены на дне будущих водохранилищ.

Археологи транспортируют эти храмы на новые, более высокие места. Былина была перемещена на новое, безопасное место в сборники фольклоров. Из "простонародного" жанра она превратилась в "высокий", хотя и музейный жанр письменной словесности.

Во всяком случае в той среде, где протекали детские и юношеские годы Маршака, былина не бытовала. Этот старый крестьянский жанр абсолютно не характерен для полусельского, полугородского уклада провинциальной слободы или предместья в канун первой русской революции. Следы былины могли бы обнаружиться лишь в позднем периоде творчества поэта, когда от предместно-слободского фольклора его интересы сместились к синтетическому образу фольклора всех стран и народов. Могли бы - но, сколько я ни вчитываюсь в книги Маршака, я не нахожу там каких-либо следов или признаков влияния былинного эпоса на поэта. И это кажется понятным: былина была слишком "высоким", слишком "книжным" жанром для Маршака, и ее использование в качестве фольклорного источника было для него немыслимым, подобно всякому изготовлению литературы из литературы.

Былину Маршак застал не в жизни, не в народном быту, а в книгах и учебниках. Это во многом определило отношение поэта к ней. Из письма В.В. Стасова к Маршаку от 15 мая 1904 года мы узнаем, что юноша интересовался этим фольклорным жанром, но узнаем также и характер этого интереса:

"...Мне не с кем повидаться, - писал Стасов, - и порасспросить насчет "былин". Ведь дело идет, у нас с тобой, не о "былинах" вообще, а о "былинах" в казенном преподавании, а я о нем-то ровно ничего не знаю! Надо док спросить, надо казенные учебники посмотреть..."

Совершенно очевидно, что вопрос о былинах возник у Маршака в связи с гимназическим курсом словесности. Далее в этом же письме Стасов рекомендует своему юному другу собственное исследование "Происхождение русских былин", но не советует даже вспоминать "эту рацею" для гимназических надобностей, ибо, если Маршак вздумал бы хоть капельку на ней основываться, ему не миновать "огромнейшего нуля".

Упоминание былины в перечне Ал. Дымшица - не случайная оговорка. Это принципиальная позиция, и в другом месте статьи литературовед снова гнет свое: "Маршак обильно черпает... из сокровищниц русской сказки, былины..." А в третьем месте даже пытается доказать причастность Маршака к былинной традиции, приводя следующее четверостишие:

Покачиваясь величаво,
Стоят деревья-сторожа,
Как богатырская застава
У боевого рубежа.

Не успел Маршак сравнить деревья с богатырской заставой, как Ал. Дымшиц хватает его за руку: ага! влияние былины! С таким же успехом литературовед мог бы выводить влияние былины, скажем, на лермонтовское "Бородино" из строчки: "Богатыри - не вы".

Маршак учитывает, говорит Ал. Дымшиц, "что в фольклоре наряду с ведущими прогрессивными его тенденциями проявляются подчас и черты, запечатлевшие исторически обусловленные предрассудки его творцов и носителей или внешние, преходящие социальные воздействия на массы".

Тут нечего было бы возразить, если бы сразу вслед за этим Ал. Дымшиц не делал вывод, по крайней мере неожиданный: "Именно поэтому в поэзии Маршака, прочно опирающейся на передовые фольклорные традиции, не оказывается места для мотивов магического характера (заговоры, заклинания и т. д.)".

Вот как? Не оказывается места? Это для заговоров-то и заклинаний?

Этот вывод по меньшей мере удивителен для заговоров и заклинаний не только находится место в поэзии Маршака, но даже этой самой статье Ал. Дымшица несколькими страницами выше цитируется признание Маршака в любви к заговорам и заклинаниям: "Я больше чувствовал поэзию дождя распевая детскую песенку:

Дождик, дождик, перестань!

или

Дождик, дождик, пуще! -

чем заучивая наизусть вялые стихи, которые начинались так:

- Золото, золото падает с неба! -
Дети кричат и бегут за дождем".

Что такое, по мнению Ал. Дымшица, эти "Дождик, дождик, перестань!", "Дождик, дождик, пуще!", "Божья коровка, улети на небо!", "Солнышко, ведрышко, выгляни в окошечко!", "Гори, гори ясно, чтобы не погасло!", "Улитка, улитка, высунь рога, дам тебе пирога!" и т. д. - что это такое, как не остатки древних заклинаний или заговоров - "мотивов магического характера"!?

Неужели Ал. Дымшиц не заметил, что Маршак громко и открыто причисляет эти любимые детьми песенки к будто бы запретному жанру заклинаний: "Произнося веселые игровые заклинания, приказывая огню гореть, дождю - перестать или припустить сильнее, улитке - высунуть рога, а божьей коровке - улететь на небо, мы как бы впервые чувствовали свою власть над природой.

Недаром, - продолжает Маршак, - глагол во всех этих обращениях к огню, дождю, улитке, божьей коровке неизменно ставится в повелительном наклонении: "гори!", "перестань!", "припусти!", "высунь!", "улети!".

"...Все это родилось когда-то в народе как заклинания, - замечает В. Смирнова. - И хотя давно уже эти строки утратили свой древний "заклинательский" смысл и назначение, но волевое начало, энергичность выкрика, призыва, лаконизм, делающие стих упругим, мускулистым, действенным, до сих пор остаются в силе"3.

Это замечание справедливо, но неполно. Действительно, энергичнейший Маршак должен был оценить энергию и волевое начало, заложенные в заклинании. Но нельзя сводить все дело к форме стиха, даже если речь идет о таких привлекательных вещах, как мускулистость и лаконизм.

Форма стихов Маршака (как и во всякой настоящей литературе) содержательна. И особенности "заклинательной" формы имеют прямое отношение к содержанию и идейной доминанте поэзии Маршака.

Древние жанры заклинаний и заговоров привлекают Маршака своим стремлением проявить власть над природой, заявить о человеческой "повелительности" по отношению к ней: древний человек, не умевший еще подчинить себе великие стихии и не знавший, как к ним подступиться, обращался к слову. Пусть его стремление сегодня выглядит наивным, что ж? - ничуть не наивна живущая в заговорах и заклинаниях творческая активность человека. Именно активность познающего и преобразующего природу человека, а не "мистические мотивы" призывал разглядеть в этих жанрах М. Горький, когда напоминал о том, что "заклинаниями" пытались действовать даже на богов..."4

Нетрудно представить, какое важное место могут занять поэтические приемы заклинаний и заговоров в поэзии Маршака, где генеральная мысль - подчинение природы человеку, борьба за гармоничный мир.

Заговоры и заклинания действительно находят себе место (вопреки утверждению Ал. Дымшица) в поэзии Маршака. Иногда это подлинное фольклорное произведение, которое цитирует кто-нибудь из маршаковских героев, например Петрушка-иностранец. Дворники окатывают его водой из брандспойтов, а он распевает под струями: "Дождик, дождик, перестань, мы поедем в Аристань!".

Иногда заговор или заклинание переосмысливается как сказочный мотив: сверхъестественные герои сказки управляют природой с помощью одного только слова. Каждый из двенадцати братьев-месяцев в сказке Маршака осуществляет свою власть, заклиная, заговаривая природу:

Вьюга белая - пурга,
Взбей летучие снега.
Ты курись,
Ты дымись,
Пухом на землю вались.
Кутай землю пеленой.
Перед лесом стань стеной.
Вот ключ,
Вот замок,
Чтоб никто пройти не мог!

Этот заговор от первой до последней строчки сочинен Маршаком в полном соответствии с "повелительством", присущим жанру: "взбей!", "курись!", "дымись!", "вались!", "кутай!", "стань!". Своеобразная поэтика жанра требовала, чтобы произнесенное слово было "закреплено" и тем самым стало бы "нерушимым". Для этого в конце заговора произносилась "закрепка": на слово вешался "замок", оно запиралось на "ключ", иногда к нему приваливался тяжелый "камень".

Ключ и замок пришли в маршаковскую сказку не из древних заклинаний, а из стишков, которые распевались русскими детьми почти повсеместно семьдесят лет назад и в значительно измененном и сокращенном виде поются по сегодня.

Маршак использует выразительность фольклорных заговоров и заклинаний не только в своих условно-сказочных произведениях. Оказалось, что о советских людях, покоряющих природу и заставляющих ее работать на социализм, тоже можно рассказать приемами этих жанров.

Человек сказал Днепру:
- Я стеной тебя запру.
Ты
С вершины
Будешь
Прыгать,
Ты
Машины
Будешь
Двигать!

Здесь, как это свойственно разговорной русской речи, будущее время выступает в роли повелительного наклонения: ты у меня будешь прыгать с вершины, ты у меня будешь двигать машины!

Конечно, в стихотворении "Война с Днепром" герой Маршака покоряет реку не одними словами - вслед за приведенными строками появляются подъемные краны, чугунный молот, буровые установки, экскаватор, лебедки, бетон, железнодорожные платформы. Но сначала произносится заклинание - вначале было слово!

Как же так - Маршак каждым своим стихотворением и всем своим творчеством прославляет активное дело, изменяющее природу, и вдруг - слово...

В русской поэзии есть одно знаменитое стихотворение, в котором человек тоже обращается к Днепру, заклиная его:

О Днепр - Словутич!
Ты пробил каменные горы
В землю Половецкую;
Ты, лелея, нес суда Святославовы
К рати Кобяковой;
Прилелей же ко мне мою ладу,
Чтобы не слала я к нему по утрам
Слез на море!

Это - плач Ярославны из "Слова о полку Игореве". В минуту скорби женщина обращается к солнцу, ветру, Днепру и заклинает их вернуть ей любимого.

Нас не так уж интересует, действительно ли верила Ярославна в то, что солнце, ветер и днепровские воды вернут ей мужа, но ее обращение к могущественным силам природы убеждает в том, как страстно жаждет она этого возвращения.

У Ярославны и Человека из маршаковского стихотворения несравнимо различные уровни понимания природы и возможностей подчинения ее своим замыслам, но их страсть, темперамент, жажда овладения стихиями вполне сравнимы.

Поэт, предлагая ребенку распевать "Дождик, дождик, пуще!" или "Солнышко, ведрышко, загляни в окошечко!", не собирается вводить ребенка в заблуждение относительно механизмов, управляющих движением солнца, планет или атмосферными явлениями. Поэт внушает ребенку мысль об  овладении  силами природы.

А мысль об овладении этими .силами всегда опережает само овладение. Помните слова Маркса об особенностях созидательной деятельности человека? Пчела, говорит Маркс, может быть лучшим строителем, чем человек. Но самый плохой архитектор отличается от самой хорошей пчелы тем, что свою постройку он прежде всего возводит в голове - в мыслях своих.

В стихотворении Маршака заклинание опережает подъемный кран, как мысль опережает действие. В этом, и только в этом, смысле было сказано, что "вначале было слово".

В область "запретного" Ал. Дымшиц вместе с заговорами и заклинаниями отчисляет почему-то и заумь. Он, конечно, не может не признать, что в детском фольклоре "часто встречаются заумные" слова и мотивы, лишенные не только логики, но и смысла (типа "эники-беники сикуль са, эники-теники май" и т. п.). Он, конечно, не может не признать, что у "Маршака ритмика считалки естественно культивируется в стихах для малышей". Однако, сделав такие признания, он тут же начинает "выгораживать" Маршака, доказывая его полную непричастность к зауми: "Но по содержанию своему его стихи-считалки совершенно свободны от каких-либо элементов "зауми".

Прежде всего - какое отношение к содержанию может иметь заумь, если она, по своему определению, лишена смысла? Очевидно, Ал. Дымшиц хотел сказать, что у Маршака нет "заумных", бессмысленных стихотворений. Ну, право, стоит ли такие очевидные вещи оговаривать особо...

Но Ал. Дымшиц утверждает, будто стихи Маршака совершенно свободны даже и от "каких-либо элементов "зауми", и это уже неправда, потому что таких "элементов" у Маршака сколько угодно.

И снова мы сталкиваемся с тем, что литературовед утверждает одно, а цитаты из анализируемого произведения говорят нечто прямо противоположное. Ал. Дымшиц "освобождает" Маршака от "элементов "зауми" на стр. 169, а на стр. 151 с полным одобрением приводит отрывки из "Петрушки-иностранца":

Шоколад, мармелад, де-гурмэ,
Мы по-русски не понимэ.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пардон, таракан, мерси,
У кого-нибудь другого спроси!

Если "шоколад, мармелад, де-гурмэ" и "пардон, таракан, мерси" не заумь, то что же это такое? Если двустишие из той же пьесы Маршака "Ани-бани - три конторы, сахар-махер - помидоры!" не заумь, лишенная не только логики, но и смысла, как и "Эники-беники сикуль са", то что это? Чем оно еще, кроме зауми, может быть, если мы его "по-русски не понимэ"?

Впрочем, герои Маршака иногда "понимэ" эту абракадабру и в сказке-комедии "Умные вещи", например, "переводят" заумную фразу "Амирэм алидáн, черчер али-нóн" такой русской: "Господин посол изволит сказать, что его величество могущественный властитель тридевятого царства, тридесятого государства сердечно приветствует ваше величество, справляется о вашем здоровье и шлет вам самые добрые или, по-нашему, самые сладостные пожелания".

Зная Маршака как великолепного переводчика, я не сомневаюсь, что перевод безупречно точен, но думаю, что язык, с которого он сделан, имеет вполне определенное название: заумь.

Мне уже приходилось однажды писать в журнале "Дошкольное воспитание" о насыщенности поэзии Маршака цифрами. Тогда я пытался объяснить его любовь ко всяческим числам, цифровым совпадениям, арифметическим выкладкам, игре цифрами. Но сейчас я хочу напомнить другое: во многих стихотворениях Маршака цифры звучат как заумь, то есть как бессмысленный набор слов, не имеющий никакого числового, счетного, арифметического, количественного значения.

В самом деле:

Вдруг
Задачник-
Неудачник
Побледнел
И стал шептать:
- Шестью восемь -
Сорок восемь.
Пятью девять -
Сорок пять.

От испуга задачник понес черт-те что на каком-то непонятном, своем, "задачинском" языке, и его ахинея выражает только ужас, а не арифметические истины.

Четыре последние строчки отрывка - самая настоящая заумь. Ритмический строй стихов - самая настоящая считалка. Как же можно утверждать, будто маршаковские "стихи-считалки совершенно свободны от каких-либо элементов "зауми"?

Маршак и здесь идет за детским фольклором. В более чем прозаической таблице умножения чуткое детское ухо улавливает песню с четким ритмом. Ведь что такое "дважды два четыре", как не строчка правильного трехстопного хорея, а "шестью восемь - сорок восемь" - две строчки двустопного хорея. И "пятью пять - двадцать пять" - тоже хорей...

Нужно быть глухим, чтобы не услышать, как систематически дети мелодизируют таблицу умножения, прибегают, где нужно, к перестановкам ударений и поют ее. Причем поют нередко и дети-дошкольники, не имеющие понятия о счете, но почуявшие в незнакомых, еще бессмысленных для них словах разухабистый хорей, необходимый им для игры, для выкрика, для плясок.

Профессор Г.С. Костюк, известный украинский специалист по детской психологии, подтверждает, что употребление числительных детьми младшего возраста часто является лишь "подражательным языковым актом, за которым не скрывается сознание добытого количественного результата"5, т.е. является заумью.

И Маршак осознавал эти числительные именно как заумь. Говоря о цифровой щедрости своих стихов, он объяснил в письме ко мне от 28 декабря 1962 г., что "числительные заменяют иной раз в стихах ту "заумь", которая составляет существенный элемент детских стихов, песен и т. д.".

Поэт говорит нечто прямо противоположное тому, что приписывает ему литературовед, и никакой компромисс тут невозможен.

В "Цирке" Маршака есть забавное двустишие про "Мамзель Фрикассе на одном колесе". Значащее слово "фрикассе", употребленное в качестве фамилии, теряет свой смысл и превращается в обыкновенную заумь. "Не надо фрикассе!" - сказал бы Ал. Дымшиц. "Фрикассе - надо!" - сказал в свое время Маяковский, защищая Маршака от своры леваков-педагогов, ненавистников радости.

Но если дети занимаются этим, то почему нужно запрещать это Маршаку? Почему нужно с таким усердием уверять, что фольклорные приемы зауми, заговоров, заклинаний будто бы отвратительны Маршаку и он бежит от них, как от скверны? Почему это усердие так велико, что заслоняет даже факты? Потому, что Ал. Дымшиц видит в заговорах и заклинаниях только "магические мотивы", только "мистику", только "суеверие". Потому, что в зауми он видит только бессмыслицу, шаманство, бред. Потому, что приемы заговоров, заклинаний, зауми кажутся ему неотъемлемой принадлежностью "антиреализма" и "декаданса".

И поскольку он считает эти жанры и приемы преступлением против реалистической, демократической литературы, то - из самых лучших побуждений! - он начинает доказывать алиби Маршака...

В статье Ал. Дымшица мы сталкиваемся с запоздалыми отзвуками вульгарно-социологической оценки литературных жанров и приемов.

Маршак подходит к фольклору как поэт, использующий пусть старое, но грозное оружие, а Ал. Дымшиц подходит к поэзии, словно к голой идеологии - политической статье или философскому трактату. Маршак видит в фольклоре не то, что в нем умерло вместе со вчерашним днем, а то, что в нем живет и может работать сегодня.

Когда факты поэзии Маршака противоречат априорной концепции Ал. Дымшица, литературовед просто-напросто игнорирует их. Но они просачиваются сквозь щели концепции Ал. Дымшица и преспокойно занимают место в его же статье, опровергая домыслы и недомыслие.



Примечания

1. I Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет, "Художественная литература", М., 1934, стр. 28.  ↑ 

2. См. А. Дымшиц, В великом походе, изд. "Советский писатель", М., 1962, стр. 138-175. Все цитаты из статьи приводятся по этому изданию.  ↑ 

3. В. Смирнова, О детях и для детей, Детгиз, М., 1963, стр. 339. Курсив автора.  ↑ 

4. Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет, ГИХЛ, М., 1934, стр. 6.  ↑ 

5. "Науковi записки", Науково-дослiдного iнституту психологii, т. I, "Радянська школа", Киiв, 1949, стор. 17.  ↑ 

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика