Главная > О Маршаке > Б. Сарнов "Самуил Маршак"


Б. Сарнов

Самуил Маршак
Очерк поэзии

Глава вторая
И в музыку преобразили шум...

2

Духовный и образный строй поэзии С. Маршака формировался словно бы вне этой поэтической атмосферы. По его признанию, в русской поэзии тех лет ему близки были только два поэта: Блок, а еще больше - Бунин.

Вероятно, уже тогда Маршак мог бы сказать о своих художественных принципах и вкусах словами, которые полвека спустя облек в чеканную и категорическую формулу:

Полные жаркого чувства,
Статуи холодны.
От пламени стены искусства
Коробиться не должны...

Это глубокое убеждение никогда не мешало Маршаку с любовью и восхищением признавать несомненную ценность и подлинность стихов, бесконечно далеких от его эстетического идеала. Напомню строки, посвященные им Марине Цветаевой:

Тебя мы слышим в каждой фразе,
Где спор ведут между собой
Цветной узор славянской вязи
С цыганской страстной ворожбой.

Но так отчетливо видна,
Едва одета легкой тканью,
Душа, открытая страданью,
Страстям открытая до дна...

Тут нет ни противоречия, ни всеядности.

Маршак не раз высказывал иронически-пренебрежительное отношение к вспыхивающим время от времени спорам "о новых и классических размерах, о старых рифмах и созвучьях новых". Вероятно, уже в ту пору, когда только складывались его эстетические вкусы и принципы, он мог бы присоединиться к словам Пастернака:

"Портретист, пейзажист, жанрист, натюрмортист? Символист, акмеист, футурист? Что за убийственный жаргон! Ясно, что это - наука, которая классифицирует воздушные шары по тому признаку, где и как располагаются в них дыры, мешающие летать".

Но как бы то ни было, с интересом и уважением следя за работой своих сверстников и младших современников, Маршак сразу, решительно и на всю жизнь избрал свой, особый путь. Ориентирами на этом пути ему служили имена в ту пору не модные: Пушкин... Некрасов... Тютчев.

Говоря о том, что имя Пушкина потеряло в ту пору для поэтов свою притягательную силу, я имею в виду далеко не только знаменитый призыв футуристов сбросить Пушкина "с парохода современности" или самодовольно-легкомысленное заявление Северянина: "Для нас Державиным стал Пушкин, нам надо новых голосов..."

По складу своего мироощущения, по воспитанию, по принадлежности к среде, в которой формировались его привязанности и вкусы, С. Маршак принадлежал к тем (в ту пору уже очень немногочисленным) представителям русского общества, для которых глубочайший слой их заветнейших мыслей и чувств казался неизъяснимым иначе, как в традициях пушкинского словаря и синтаксиса. Но, будучи выражены в этих традициях, и сами эти мысли и чувства невольно воспринимались тогда как "стилизация", как нечто вторичное, "музейное", не являющееся художественным открытием мира.

Чтобы стих "не коробился", одного желания далеко не достаточно. Поэтам в то время приходилось пробиваться к "музыке" сквозь неслыханную прежде толщу дисгармонии и шумов. Они могли лишь мечтать о том, чтобы "впасть, как в ересь, в неслыханную простоту...".

И все-таки - неслучайно - "Во весь голос" ближе к пушкинской традиции, чем "Облако в штанах" или даже "Про это". Неслучайно и Заболоцкий от "Столбцов" и "Торжества земледелия" пришел к ясному, строгому, классическому стиху. Прозрачен, кристально ясен и чист стих позднего Пастернака.

Русская поэзия, обогащенная опытом странствий, вновь вернулась в отчий дом - дом поэзии Пушкина. Но нелегко ей далось это возвращение.

Маршак никуда из родительского дома не выходил, ни в какие дальние странствия не пускался. Он был не "блудным", а послушным сыном. Он пришел к Пушкину сразу, без всяких кризисов и кружных путей. Хорошо это или плохо?

Чтобы ответить на этот вопрос, нам вновь придется вспомнить о тех свойствах личности Маршака, которых мы уже касались.

Маршаку всегда было присуще ощущение прочности мироздания, прочности и надежности всех ценностей, унаследованных от прошлого. Он не был таким чутким сейсмографом эпохи, как Блок, Маяковский, Хлебников, Мандельштам, Пастернак, Цветаева. Он был для этого слишком трезв, слишком спокоен. Он на всю жизнь сохранил радостную детскую веру в прочность, незыблемость, постоянство мира. Это помогло ему стать замечательным детским поэтом. Но и на "взрослые" его стихи это наложило особый отпечаток.

Лирика Маршака не так прямо и непосредственно связана с бурями и потрясениями нашего века, как лирика других его современников. Не говоря уже о таких (буквально раздираемых политическими страстями) поэтах, как Маяковский и Цветаева, даже Ахматова, которой в 20-е годы критика инкриминировала "сосредоточение всех своих чувств и помыслов на эротике"1, написала множество стихов, художественно запечатлевших вторжение политики в самые интимные сферы человеческого сознания: "Мне голос был, он звал утешно...", "И упало каменное слово...", "Когда погребают эпоху..." и т. п. Даже занятый "микрокосмом" Пастернак в многочисленных стихах выразил напряженное стремление постичь, услышать железную поступь Истории: "И разве я не мучусь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней?.." и т. п.

Багрицкий упоенно, одержимо хотел слить свою судьбу с судьбой века:

Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На Кронштадтский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас...

Он хотел взвалить на себя, принять в свое сердце, сделать неотделимым от своего "я" не только чистые помыслы века, но и всю его грязную, кровавую работу. Он готовил себя к самому трудному.

А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди - и не бойся с ним рядом встать,
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься, - а вокруг враги;
Руки протянешь - и нет друзей;
Но если он скажет: "Солги", - солги.
Но если он скажет: "Убей", - убей.

Художественная сила этих строк в том, что они не просто информируют нас о готовности автора поступить так, как ему скажет голос века. Эта готовность присутствует в стихах как результат жестокой внутренней борьбы. Следы этой борьбы остались в интонации стихотворения, в его дыхании. Мы чувствуем, что готовность, если потребуется, и солгать и убить по приказу века выражает человек, в котором все протестует против лжи и убийства. Но он готов подавить этот протест, подчинившись велению революционного долга.

В лирике Маршака таких конфликтов нет. Его стихи покоряют высотой непоколебленного нравственного идеала. Эта высота достигается естественно, как нечто само собой разумеющееся, без видимого усилия, преодоления. Но тщетно было бы искать в этих стихах кардиограмму "взлетов" и "падений" эпохи.

По вышеприведенным строчкам Багрицкого видно: противоречия века прошли через сердце поэта, он жил этими противоречиями, пусть даже порой не находя в себе сил их преодолеть. Маршак, если судить по его лирическим стихам, этих противоречий как бы вообще не заметил.

Ограничивало ли это диапазон его поэзии? Да, ограничивало. Но, обращаясь в дальнейшем к лирическим стихам Маршака, я не буду всякий раз особо оговаривать это обстоятельство, так как намереваюсь говорить не о том, чего этим стихам недостает, а о том, что в них есть, что в них важно для современного читателя. С тем и приступаю:

Как призрачно мое существованье!
А дальше что? А дальше - ничего...
Забудет тело имя и прозванье, -
Не существо, а только вещество.

Пусть будет так. Не жаль мне плоти тленной,
Хотя она седьмой десяток лет
Бессменно служит зеркалом вселенной,
Свидетелем, что существует свет.

Мне жаль моей любви, моих любимых.
Ваш краткий век, ушедшие друзья,
Исчезнет без следа в неисчислимых,
Несознанных веках небытия.

Вам все равно, - взойдет ли вновь светило,
Рождая жизнь бурливую вдали,
Иль наше солнце навсегда остыло
И жизни нет, и нет самой земли...

Все, что хотел выразить поэт, выражено здесь в пределах пушкинско-тютчевского словаря и синтаксиса. И однако же перед нами - не бледная копия с прекрасного, но хорошо известного оригинала. В стихотворении ощутимо дыхание живого чувства, и, невзирая на словарь и синтаксис, невзирая на несколько старомодную умиротворенность интонации, видно все-таки, что стихи принадлежат человеку нашего века. В них выражено мироощущение именно современного человека, для которого представления, связанные с принципами материалистической философии, стали привычными и единственно реальными, бытовыми предметами его душевного обихода. "Не существо, а только вещество...", "...исчезнет без следа в неисчислимых, несознанных веках небытия". Почти теми же самыми cловами думал об этом Левин у Толстого:

"В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырек-организм, и пузырек этот подержится и лопнет, и пузырек этот - я".

Но то, что казалось Левину злой и чудовищной неправдой, нуждающейся в немедленном опровержении, для лирического героя Маршака неопровержимо и непреложно. Это грустно, это трагично. Но трагедия не отменяет, не умаляет огромной ценности человеческого существования:

Здесь, на земле, вы прожили так мало,
Но в глубине открытых ваших глаз
Цвела земля, и небо расцветало,
И звездный мир сиял в зрачках у вас.

За краткий век страданий и усилий,
Тревог, печалей, радостей и дум
Вселенную вы сердцем отразили
И в музыку преобразили шум.

Лирическому герою Маршака довольно этой малости, чтобы ощущать свое краткое существование не бессмысленным, не бесцельным.

Люди пишут, а время стирает,
Все стирает, что может стереть.
Но скажи, - если слух умирает,
Разве должен и звук умереть?

Он становится глуше и тише,
Он смешаться готов с тишиной.
И не слухом, а сердцем я слышу
Этот смех, этот голос грудной.

Как я уже говорил, разные поэты оказались в разной степени чувствительны к той ломке стиховых форм, которой характеризуется русская поэзия начала нашего века. Но одно так или иначе коснулось всех: вторжение в стихию стиха нового синтаксиса, живых форм речи. Синтаксис старого русского стиха был скован границами строфы, чаще всего - четверостишия. Вот эта граница и оказалась нарушенной - ритмами Маяковского, длинным дыханием Пастернака, цветаевскими "переносами".

Маршак сохранил не только приверженность классическому стиху, но и эту границу. И синтаксическая, и логическая, и эмоциональная, и музыкальная фраза у него, как правило, замыкается рамками четверостишия. Четверостишие у Маршака даже в большом лирическом стихотворении обнаруживает тенденцию к самостоятельному существованию.

Не случайно Маршак создал новый жанр, в котором органически сочетаются лаконизм, чеканность, острота эпиграммы с энергией и душевным жаром подлинной лирики.

Этот новый жанр не явился на свет по прихоти капризного ума, одержимого жаждой оригинальности. Он был для Маршака не просто естествен, органичен, но, если угодно, неизбежен.

Лирический дар Маршака по самой сути своей эпиграмматичен.

Для Маршака четверостишие - чеканная и строгая форма, созданная веками и вобравшая в себя огромное и важное содержание. Четверостишие - это целый мир, прекрасный и гармоничный:

Пусть будет небом верхняя строка,
А во второй клубятся облака,
На нижнюю сквозь третью дождик льется,
И ловит капли детская рука.

В тяготении к стабильной форме проявилась сущность лирики Маршака. Это не просто частная особенность его поэтического вкуса. В этой частности, как в дождевой капле - солнце, отразился пафос всей жизни Маршака, коренное, главное свойство его личности.

Издавна поэзия воспевала стихию, бурю, грозу. Издавна наиболее традиционным определением к слову "беспорядок" был эпитет - "лирический".

Поэзия Маршака - это поэзия порядка. Последовательно, настойчиво, упорно, подчас даже полемично Маршак воспевает упорядоченность как наивысшую и наипоэтичнейшую ценность мира.

Но, как я уже говорил, при всей классичности, даже некоторой архаичности форм, лирика Маршака все-таки передает самочувствие современного человека в нашем, сегодняшнем мире. С мудрой усмешкой обнажает поэт иллюзорность того, что кажется нам стабильностью, гарантией непреходящести, прочности нашего бытия:

Порой часы обманывают нас,
Чтоб нам жилось на свете безмятежней.
Они опять покажут тот же час,
И верится, что час вернулся прежний.

Обманчив дней и лет круговорот:
Опять приходит тот же день недели,
И тот же месяц снова настает -
Как будто он вернулся в самом деле.

Известно нам, что час невозвратим,
Что нет ни дням, ни месяцам возврата.
Но круг календаря и циферблата
Мешает нам понять, что мы летим.

Стабильность нашей жизни, "повторяемость" ее - обманчива, иллюзорна. Но Маршак твердо убежден в том, что и в этом летящем, непостоянном, меняющемся мире человек должен стремиться извлекать упорядоченность из хаоса, музыку из шума.

Главный пафос поэзии Маршака - в упорном стремлении сберечь все духовные ценности, накопленные человечеством.

В наш век, как никогда прежде, стало очевидно, что прогресс связан не только с приобретениями, но и с потерями. Может быть, именно этой особенностью эпохи обусловлено упорное нежелание Маршака мириться даже с минимальными потерями:

Старайтесь сохранить тепло стыда.
Все, что вы в мире любите и чтите,
Нуждается всегда в его защите
Или исчезнуть может без следа.

Может исчезнуть. Но может и не исчезнуть, если мы будем активны в его защите.

Крупица музыки, ценой неимоверных усилий добытая из шума, ежесекундно готова раствориться в безграничных просторах вселенной, "смешаться с тишиной". Но все-таки ее можно сберечь, сохранить. И он бережет ее даже в те горькие минуты, когда им овладевает трагическое сознание, что беречь не для кого:

Время любви тяжело, если даже несут его двое.
Нашу с тобою любовь нынче несу я один.
Долю мою и твою берегу я ревниво и свято,
Но для кого и зачем - сам я сказать не могу.

В самом деле, для кого и зачем? Но, как сказал другой поэт, - "даже горечь - это свет, и связь вещей, и их значенье...". Горькое сознание своего одиночества тоже может быть претворено в музыку, если оно не обесценивает жизни, а наоборот, повышает ценность миpa, внутреннюю, душевную восприимчивость человека к заложенной в нем красоте:

Сколько раз пытался я ускорить
Время, что несло меня вперед.
Подхлестнуть, вспугнуть его, пришпорить,
Чтобы слышать, как оно идет.

А теперь неторопливо еду,
Но зато я слышу каждый шаг,
Слышу, как дубы ведут беседу,
Как лесной ручей бежит в овраг.

Жизнь идет не медленней, но тише,
Потому что лес вечерний тих,
И прощальный шум ветвей я слышу
Без тебя - один за нас двоих.

Беречь эти драгоценные крупицы музыки, добытые ценой целой жизни, ценой трагедий и утрат, стоит, потому что их можно передать другим людям.

Это сознание освещает каждое душевное движение лирического героя Маршака. Сохранить, сберечь и передать другим людям накопленные духовные ценности, принести свою крупицу меда в соты вековой культуры человечества, сберечь и продолжить традицию - это, быть может, главный пафос поэзии и вообще всей жизни Маршака. Вклад каждого отдельного индивидуума в сокровищницу духа невозможен, попросту неосуществим вне этой тонкой, но прочной связи:

Над прошлым, как над горною грядой,
Твое искусство высится вершиной,
А без гряды истории седой
Твое искусство - холмик муравьиный.

Этим сознанием для лирического героя Маршака окрашено не только его отношение к художественной традиции и даже не только его отношение к так называемой культурной традиции в узком смысле слова. Это самая основа его мировосприятия, его отношения к жизни, ко всем ее проявлениям.

"Жизнь для Маршака - ценность не только сама по себе, это для него еще самая высокая духовная и культурная ценность. Культура же для него не какая-то специфическая область жизни, а общий уровень отношения к себе и к миру, отношения к любви, к долгу, к природе, ибо все это имеет прямое отношение к человеку, связано с его внутренним миром, формирует его и формируется им.

Все то, чего коснется человек,
Приобретает нечто человечье..."2

Отсюда - органически присущее Маршаку ощущение шкалы человеческих ценностей. И отсюда же эта способность ощутить себя малой частью огромного целого, способность отстраниться, отступить перед величием, красотой и ценностью жизни, сказав:

Пусть будет так.
Не жаль мне плоти тленной...

Это та же способность забвения себя, которая позволила Пушкину сказать: "И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть..."

Стихи о смерти (а их немало у Маршака) особенно обнажают кровную, глубокую, органическую связь его поэзии с пушкинской традицией. В них то же острое ощущение трагедии и огромной ценности человеческого существования - изумительный сплав грусти и света, о котором чудесно сказал Пушкин: "Печаль моя светла..." Такую традицию нельзя сознательно избрать, как избирают путь следования. Приверженность ей нельзя себе запрограммировать. Чтобы оказаться в русле этой поэтической традиции, нужно прежде всего быть человеком такого строя души. Мудрости и детской ясности мироощущения нельзя научиться. Ею нужно обладать:

Года четыре
Был я бессмертен.
Года четыре
Был я беспечен,
Ибо не знал я о будущей смерти,
Ибо не знал я, что век мой не вечен.

Вы, что умеете жить настоящим,
В смерть, как бессмертные дети, не верьте.
Миг этот будет всегда предстоящим, -
Даже за час, за мгновенье до смерти.

Сколько слышали мы слов, рифмованных и нерифмованных, о том, что смерти нет, что плоды человеческого разума и человеческих рук бессмертны, что человеку доступна победа над смертью, преодоление ее. Почему же те слова в лучшем случае скользили по поверхности сознания, как некая абстрактная правда, подобная той, что содержится в старом силлогизме: "Люди смертны. Кай - человек. Следовательно, Кай тоже смертен"? И подобно тому, как этот силлогизм не мог опровергнуть наивной уверенности толстовского Ивана Ильича в том, что его не касается выраженная в этом силлогизме правда, так и эти уверения, рифмованные и нерифмованные, не в силах были победить присущей каждому из нас грустной уверенности в том, что всем нам рано или поздно предстоит умереть и никакими разговорами о том, что сила человеческого духа побеждает смерть, подымается над ней и т. д., этого не отменишь и не предотвратишь. Разве от сознания, что стихам Пушкина удалось пережить прах своего создателя, мне легче примириться с тем, что я, игравший в лапту в пыльном московском дворе, гонявший на велосипеде, любивший пить в жару холодный клюквенный морс, рано или поздно исчезну, перестану существовать, превращусь в ничто...

Почему же в таком случае слова Маршака, предлагающие нам "не верить в смерть", не кажутся фальшивыми и не раздражают?

Я думаю, прежде всего потому, что они нас не обманывают. В них содержится попытка устоять при мысли о смерти, а не опровергнуть ее. Неизбежность смерти не отстраняется, а принимается как нечто хотя и трагическое, но то, что не должно отменить всей прелести и ценности жизни. Совет "не верить в смерть" - этот совет, который легче дать, чем исполнить, - нам дает человек, в сердце которого мысль о неизбежности смерти отозвалась с той же остротой и болью, с какой временами ощущали ее вы. Следы этой боли остались в интонации стиха, в его дыхании. А раз у него, так же остро, как мы, чувствующего эту боль, хватило душевных сил преодолеть ее, подняться над нею, значит, эта способность доступна каждому из нас. А кроме того, в этих строках, в самой их интонации чувствуешь: их автор имеет право давать такие советы. На чем может быть основано это право? Только на том, что он знает об этом нечто такое, чего еще не знаем и не могли узнать мы:

И час настал. И смерть пришла, как дело.
Пришла не в романтических мечтах,
А как-то просто сердцем завладела,
В нем заглушив страдание и страх.

Это говорит человек, с которым нечто подобное уже было. И мы прислушиваемся с необыкновенным вниманием, потому что это нас тоже касается. Так вот, оказывается, как это бывает! Смерть приходит как дело, как то, чем предстоит заняться, отложив все другие дела. И даже страх смерти отступает перед важностью и значительностью этого дела, последнего в жизни человека.

У стихов Маршака, даже тех, в которых поэт касается самых грустных и трагических сторон человеческого бытия, есть одно неизменное качество: в плоть и кровь вошедшее сознание, что как бы то ни было, жизнь есть жизнь, и как бы ни была она трудна, временами печальна, но она и прекрасна. Это - сложный и очень прочный сплав ощущений, где есть и боль, и радость, и сознание трагедии, и острое ощущение ценности жизни. Природу этого мировосприятия, этого строя души хорошо выразил поэт Н. Коржавин в своем стихотворении о Пушкине:

А что он знал? Что снег блестит в оконце.
Что вьюга воет. Дева сладко спит.
Что в пасмурные дни есть тоже солнце -
Оно за тучей греет и горит.
Что есть тоска, но есть простор для страсти,
Стихи и уцелевшие друзья,
Что не теперь, так после будет счастье,
Хоть нам с тобой надеяться нельзя...
Он пил вино и видел свет далекий.
В глазах туман, а даль ясна, ясна.
Легко-легко... Та пушкинская легкость,
В которой тяжесть преодолена.

Из какого источника черпал это мировосприятие Маршак?



Примечания

1. "Печать и революция", 1925, кн. восьмая, стр. 73.  ↑ 

2. Н. Коржавин, Лирика Маршака.- В сб.: "Литература и современность", № 4, Гослитиздат, М. 1963, стр. 298.  ↑ 

Содержание

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика