Главная > О Маршаке

"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 408-427.

Карпис Суренян

Праздник переводчиков

Чтоб не было: рожать и не родить.
Чтоб не было: идти и не достигнуть.

Нарекаци


- Лунный свет свисал с деревьев, как цветок...

- Что это, милый?

"Милый". Он часто обращается к собеседнику - милый.

- Ваши стихи? - он повторил свой вопрос.

- Я говорил вам, что в жизни не написал ни одной строчки.

- Ах, да... Простите, забыл. Удивительно - были молоды и не писали стихов?

- Наверное, потому, что в нашей школе почти все писали стихи.

- Что ж... А вы, видимо, бурно переживали поэзию самой жизни.

Он сидит в углу веранды, за столом, в плетеном кресле. Улыбка его - немного детская. Стекла очков - круглые и толстые, взгляд оживленный, радостный. Он откинулся в кресле, согнув плечи, голубой шелк сорочки как будто стекает с него. Лунный свет подчеркивает нездоровую бледность и припухлость старческого лица, резче выступает высокий лоб, седина на висках. В руке, как всегда, ароматная сигарета, несмотря на то, что он кашляет астматическим кашлем, порой так долго, что боишься за него.

- Некоторые очень сильно переживают поэтичность жизни именно в юношеские годы. Мысль непрерывно делает открытия. А что такое поэзия, если не радость поиска, умение увидеть по-новому простейшие вещи, найти в них новый смысл. Ребенок непрерывно делает открытия. Интуитивно ребенок - поэт. Юноша начинает приобщаться к миру в его бесконечности, постигать таинства жизни и смерти. Он философ, поэт-философ. В его радости есть страдание, мучительное стремление понять загадку жизни, страдание, которое так же трудно отделить от радости, как боль - от наслаждения.

Его ли это слова? Или я сам думаю об этом, вспоминая детство и отрочество? Я чувствую настроение моего собеседника. Мы беседуем о детстве, отрочестве, хотя в разговоре упоминаются имена Шекспира, Гомера, Бернса, Толстого, Достоевского, Спинозы, Иисуса Христа. И вот он читает длинное стихотворение Вильяма Блейка, я догадываюсь, это один из его переводов. Он помнит наизусть все переводы и собственные стихи, и они возникают из неисчерпаемой кладовой его необыкновенной памяти по любому поводу. А разговор начался с моего вопроса, существует ли так называемая "детская литература", то есть искусство, создаваемое специально для детей. Ведь мой собеседник - выдающийся детский писатель, поэт и переводчик Самуил Яковлевич Маршак. В один из августовских вечеров 1963 года мы сидели с ним на обращенной к морю веранде ялтинского Дома творчества.

Познакомился я с Маршаком за год до этого, здесь же, в Ялте. В течение месяца я часто видел его, но не пытался завязать знакомства: я боялся ему помешать. Я слышал, что он много работает - наперекор болезни. Но когда его отвлекают, он не отказывается от встречи, принося себя в жертву вежливости, а может быть, и от свойственного ему дружелюбия.

Это случилось утром, в последний день моего отпуска. Я увидел Маршака в саду, он сидел в плетеном кресло-качалке, в тени огромных каштанов. И хмурился. С ним был только молодой фоторепортер, казавшийся озабоченным. "Молодой человек, - неожиданно обратился ко мне Маршак, - можете помочь фотографу? Он хочет, чтобы у меня было радостное лицо, но ничего не выходит. Как бы ему потрафить?" И он печально улыбнулся, словно желая показать, что шутит. Застигнутый врасплох, я смутился и, может быть, как раз поэтому проделал такую штуку, что Маршак искрение засмеялся. Мы разговорились. И когда он узнал, что я армянин-репатриант и знаю английский, заговорил о Шекспире и Бернсе, воодушевился, потом мы спели "Auld Lang Syne" - любимую застольную песню британцев, я - на слова Бернса, а он - в своем переводе. Затем он пригласил нас к себе - меня и Юрия Кривоносова, который уже успел снять Маршака для журнала "Огонек" по случаю приближавшегося 75-летия поэта1.

Мы поднялись в его комнату. "Пойте, - сказал он, - армянские, греческие, английские народные песни, я очень люблю народные песни". Я спел. Больше всего его восхитила "Песня пахаря" Комитаса. "Я увидел Армению, - сказал он, - увидел горы, рассвет, вспаханную землю, камни, пахаря, услышал его голос..." И попросил повторить, пробуя подпевать мне. Потом он взял со стола сборник сонетов Шекспира в своем переводе, надписал и подарил мне. Он заговорил быстро, нервно, кашляя и куря. Ход мысли не был плавным, спокойным, он то читал стихи, то снова переходил на прозу, и мне порой становилось трудно уловить разницу, настолько метки были слова и убедительна образность речи. Он прочитал свои последние стихи, в которых сочетались юношеская свежесть чувств и раздумья зрелого мыслителя. Мне запомнилось четверостишие:

Пусть будет небом верхняя строка,
А во второй клубятся облака,
На нижнюю сквозь третью дождик льется,
И ловит капли детская рука.

Его речь была похожа на лирическую прозу, которая испытывает потребность отлиться стихами, а потом снова переходит в свободный ритм. Я почти не прерывал его, старался даже на вопросы отвечать как можно короче. Бывают минуты, когда не только говорить, но и слушать - тоже искусство, так же как не только писатель, но и читатель иногда должен быть мастером. Быть внимательным слушателем - вещь, возможно, более важная, чем быть прилежным читателем, потому что книгу можно перечитать, а живое слово звучит одии-единственный раз. Личность автора заключена в определенную форму самой книги. А говорящий человек весь у тебя перед глазами и потому бесконечно более интересен и поэтичен.

Вдруг со двора послышался гудок такси, я вскочил с места. Я и забыл, что мне пора уезжать. "Значит, вы пробыли здесь целый месяц? Почему же до сих пор не были у меня? Я еще много всего хотел узнать от вас - о вашей литературе, о вашей истории, о вашей культуре". Я как-то растерялся. "Если буду жив, придете? Я здесь каждое лето..."

Я обещал прийти.

И вот, ровно год спустя, я снова приехал в Ялту и дня через два увидел его в холле. Подошел и поздоровался. Он улыбнулся мне и сказал:

- Напомните, милый...

- Комитас... - сказал я.

Он сразу взял меня под руку.

- Помню, помню, это было в прошлом году. Разговор наш начался так, как будто мы расстались вчера. Когда он прочитал Вильяма Блейка, я сам испытал потребность в поэтическом ритме - так, как иногда человеку хочется петь. И как-то сами собой вспомнились стихи, я прочитал их, разумеется, на армянском, тут же пробуя переводить:

Ночь сладка, ночь сладострастна,
Надушена гашишем и бальзамом.
Во хмелю пройду я светлый путь.
Ночь сладка, ночь сладострастна...

(Подстрочный перевод)

Он выслушал все стихотворение и попросил повторить вторую строфу:

Поцелуи летят от зефира и моря,
Поцелуй от снега, что цветет вокруг.
Этот праздник ночной - Воскресенье души моей.
Поцелуи летят от зефира и моря.

- Чистейшая поэзия, - он неожиданно воодушевился, - жемчуг, золото, хрусталь, дайте любое определение, это истинная поэзия. Я послушал мелодию стиха - и лучше ощутил таинство этой ночи, полнолуние, застывшие кипарисы, ветерок, дующий с моря. Для меня это праздник. Вот какое колдовство - настоящая поэзия!

Я повторил и ту, давешнюю, строку:

- Лунный свет свисал с деревьев, как цветок...

- Но кто этот прекрасный поэт? - он спросил нетерпеливо, почти сердясь.

- Мецаренц. Мисак Мецаренц.

- Ме-ца-ренц, - повторил Маршак. - Почему нам ничего не известно о нем? Ведь мы всегда восхищались армянской поэзией. Саят-Нова, Туманян, Исаакян, Терян, Чаренц... А где Мецаренц?

- Могу продолжить вопросы. Где Петрос Дурян? Где Даниел Варужан? Где Ерзнкаци? Тлкуранци? Но... вам что-нибудь говорят эти имена?

- Сказать по правде, нет.

- И где, наконец, Нарекаци? А между тем все эти имена есть в антологии "Поэзия Армении", в той, которую редактировал Брюсов.

- Помню, какое впечатление произвела на меня эта книга еще в то время, полвека назад. Теперь я пишу предисловие к моему избранному, что-то вроде автобиографии, и упоминаю труд Брюсова как выдающееся явление в переводной литературе тех лет. Но как могло случиться, что те, кого вы назвали...

- Не удивляйтесь, Самуил Яковлевич. Брюсов совершил подвиг ради армянской поэзии. Это тем более ценно, что армянский народ переживал тогда один из самых страшных периодов своей истории - тысяча девятьсот пятнадцатый год... Мы произносим имя Брюсова с безграничной любовью. Но сборник далеко не полный, в этом не последнюю роль сыграли время и обстоятельства.

- Я хорошо знаю Туманяна и Исаакяна, - задумчиво сказал Маршак. - И не только по этому сборнику. С течением времени были переведены почти все их произведения. Я и сам переводил Туманяна. Он мне ближе, чем Исаакян. Это мое субъективное ощущение; надо, конечно, читать в подлиннике... Но вы расскажите мне, расскажите о поэтах...

- Нелегкую задачу вы мне предлагаете.

- Вам случалось быть лектором? - Он улыбнулся. - Я готов слушать вас, как студент. Живое слово дает мне больше печатного. Был бы рад послушать, как звучит стихотворение в подлиннике. В звукописи - живое дыхание стиха. Кстати, звукопись Мецаренца прекрасна.

У меня потеплело на сердце. Я вновь испытал то горячее чувство, которое наполняло наши юные души, когда мы, ученики школы Мелконян на Кипре, говорили о родной литературе. Я начал рассказывать про Мецаренца. Смертельно больной туберкулезом легких, поэт обратил свое сердце в колокол радости. И этот живой колокол отзывается на цвета и запахи, колеблется от дуновения ветерка, радужные переливы его звона разносятся во все стороны. Вся поэзия проникнута чувством любви к живому, в ней - упоение жизнью и та вселенская радость, которая вызывает в человеке желание стать хижиной на дороге и ждать путников, давая им все блага за одно "здравствуй". Философские раздумья Мецаренца, его пантеистически любовное поклонение природе, безграничный гуманизм человека действия воплощены во взволнованно-трепетных образах, богатых тончайшими нюансами. Он прямой наследник поэтов-гуманистов нашего средневековья, наследник по духу и стилю, который у него доведен до виртуозного совершенства в передаче оттенков и глубины чувства. Все поэтическое наследие Мецаренца заключено в двух томиках стихов - он умер, не прожив и полных двадцати двух лет. Лучшие стихи Мецаренца, несомненно, входят в поэтический венок избраннейших цветов мировой поэзии, начиная от индийских "Вед".

- Как бы я хотел знать армянский! - воскликнул Маршак. - Настолько родной мне показалась эта вселенская радость. Повторите, пожалуйста, "Хижину", это прекрасно!

Я повторил первую строфу, а он бормотал про себя, как бы вторя мне:

В поле, на дороге,
У подножия горы
Быть бы мне хижиной,
Ожидающей странников,
И звать бы к теплу своему
Путников поздних,
И на одинокой дороге,
На златотканой дороге
Навстречу идущим
Куриться бы облаком из очага...

(Подстрочный перевод)

- Мне хотелось бы перевести это стихотворение, - сказал Маршак. - Жаль, что я раньше не узнал Моцаренца.

Я рассказал про Дуряна. И про Варужана...

- Продолжайте, - требовал Маршак, - продолжайте... Если б я раньше не знал и не любил вашей поэзии, то полюбил бы ее за сегодняшний вечер.

- Я охотно продолжу рассказ, но боюсь уподобиться людям, утомляющим собеседника, говоря только о себе.

- Опять утомление, - с каким-то робким упреком сказал Маршак. - Я устаю, когда слышу о нем. Что такое покой, в конце концов? Значит, мне не жить? Продолжайте, прошу вас, и говорите о себе. Об искусстве только так и можно говорить - как о своем переживании, когда творчество художника становится частью твоей души. Боже мой. О художниках иногда пишут толстые книги, и какая в них скука. Вам приходилось читать такие книги?.. Но давайте вернемся к армянской поэзии. Я много слышал об армянских поэтах средневековья, читал отдельные переводы, но эти фрагменты не дают представления ни об одном из них. Петрарка, Данте, Вийон, Ронсар, Чосер, Омар Хайям - знакомые лица. Я знаю понаслышке, что в армянской поэзии есть величины того же порядка. Но, если меня спросят, я могу назвать только Саят-Нову, поэта восемнадцатого века. А кто был до него?

- Речь идет не об одном или двух. Это целое созвездие в веках - Григор Нарекаци, Нерсес Шнорали, Фрик, Ованес Ерзнкаци, Константин Ерзнкаци, Ованес Тлкуранци, Григорис Ахтамарци, Мкртич Наташ, Кучак... Только в последнее время массовый читатель получил возможность познакомиться с ними. Их только начинают издавать и переиздавать - малыми тиражами, в виде исследований. К тому же не все дошло до нас, предстоят еще кропотливые поиски.

- Вот вы говорили про Мецаренца - колокол радости, для меня он где-то перекликается с шиллеровской "Одой к радости" - "Обнимитесь, миллионы"... "Хижина"- не просто чудо поэзии, я вижу в ней благородство человеческой души, силу духа народа-страдальца, сыном которого был Мецаренц. Ведь чужеземцы сжигали эту хижину, а она снова выстраивалась - я имею в виду силу сопротивления, силу духа, преодолевающего трагическое...

- Да, - сказал я, - именно этот дух является одной из самых удивительных черт нашей средневековой поэзии. Волна за волной шли на Армению: сельджуки, татаро-монгольские орды, Чингисхан, Тамерлан. Города были обращены в руины, погибла государственность, были уничтожены памятники культуры. А поэты пели свет, весну, любовь и доброту - и выражали протест богу, негодуя на злую судьбу своего народа. Я хочу рассказать вам, например, про Константина Ерзнкаци, одного из крупнейших поэтов средневековья. Кстати, Ерзнкаци означает "родом из города Ерзнка".

- Где этот город теперь?

- В Турции. На берегу Евфрата. Именно там находилось капище Анаит, любимой богини древних армян-язычников, богини плодородия и целомудрия, чью золотую статую похитил оттуда две тысячи лет назад римский полководец Антоний. В тринадцатом веке этот большой цветущий город пал во время татаро-монгольского нашествия. Константин Ерзнкаци родился в том же веке, но его творения буквально излучают свет. Можно десятки раз перечитывать эти чистые полные музыки строки, и всякий раз сердце переполняется ощущением весны. Кажется, будто слушаешь симфонию Моцарта. И так же, как симфонии Моцарта, в чем-то похожие друг на друга, обладают каждая своими нюансами и очарованием, стихотворения Ерзнкаци тоже имеют общие черты, но в каждом новом находишь целый мир, и он все ширится, и картина, сперва представляющаяся миниатюрой, перерастает в большое полотно, где дышат запахи, цветы и краски Весны, и сама она перерастает в легенду.

- Но это же подлинный дух Возрождения, - сказал Маршак. - В тринадцатом веке?

- Именно в тринадцатом. Ведь это об одном из стихотворений Ерзнкаци Брюсов писал, что в то время в Европе нечего было ему противопоставить, и по своему духу оно относится к могучему течению Возрождения. По-моему, не случайно, что именно образ Весны был главным в поэтическом мироощущении Ерзнкаци. Воспевая свет, любовь, восход солнца, поэт неосознанно выразил присущую эпохе тенденцию пробуждения от спячки. Это было не просто субъективное переживание, а первый отклик человеческой души на весну веков и, так сказать, историческое солнцестояние.

Я принес из своей комнаты два томика приятного кофейного цвета - сборники стихов Ерзнкаци и Тлкуранци. И еще переведенную с древнеармянского на современный "Книгу скорбных песнопений" Григора Нарекаци. В последнюю были вложены отдельные листки с переписанными моей рукой любимыми местами на языке подлинника.

- Я прочитаю на армянском языке мое любимое стихотворение Ерзнкаци.

Маршак слушал внимательно, а затем спросил:

- Это стихи о любви?

- Как вы догадались?

- Только о любви можно написать такие опьяняюще мелодичные стихи, с этими завораживающими повторами, в таком точно выдержанном едином ритме... Только о самой чистой любви... Мне кажется, что я различаю даже вздохи влюбленного... Вот попробуй заставь зазвучать такое стихотворение на другом языке... Я был бы счастлив, если б мне удалось перевести Ерзнкаци на русский...

- Да, Ерзнкаци - певец тонкой, прекрасной любви. Тлкуранци - поэт несколько иного характера, хотя между ними есть определенное сходство в языке, в выборе выразительных средств. Манера Тлкуранци напоминает живописную, он рисует любимое существо так, словно создает картину:

Вдруг я увидел ту,
От лица которой свет росился.
Я ослаб, пал ниц от увиденного.
А свет сверкал и капал с шеи ее.

Глаза - море, бровь - темное облако,
Волосы - персиковые золотистые нити.
Сама раскачивалась ивой,
Весь край огнем воспламенила.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда мои глаза прикоснулись к тебе,
Тут же зажегся я, как восковой,
Рассудка лишился и пал я ниц,
И содрогнулся, увидев тебя...

(Подстрочный перевод)

Может быть, это покажется вам преувеличением, но эти строчки создают почти зримое ощущение света и чистоты.

- В каком веке жил Тлкуранци?

- Во второй половине четырнадцатого и в начале пятнадцатого. Почти современник Петрарки. А Ерзнкаци жил немного раньше. Он современник Данте. И оба армянских поэта писали на народном языке того времени.

- Мне показалось, - сказал Маршак, - что у поэтов, которых вы мне представили, есть что-то от восточной красочности. Их стихи горят, как розы, а у Петрарки я чувствую холодную красоту лилий.

- По-моему, тут дело не только в восточной красочности. Армянская поэзия, как вообще вся армянская культура, определенно отличается от восточных культур. Есть много точек соприкосновения с западной. Вопрос обстоит сложнее. С одной стороны, и Ерзнкаци и Тлкуранци опередили свое время. Они не были до конца поняты современниками. Ерзнкаци без утайки жалуется на это. А Тлкуранци часто пишет о смерти - как в любовных, так и в назидательных стихотворениях. Тоска и страх смерти столько раз были пережиты, что в отдельных случаях поэт писал о них уже с оттенком иронии. И это понятно, ведь в Армении веяния новой эпохи - эпохи Возрождения - вырастали не только на почве средневекового мироощущения. Надо учесть, что были бесконечные походы варваров. И сколько бы ни воспевали армянские поэты любовь и свет - и много позже Тлкуранци, - страна была погружена во мрак, и роковые последствия этого вам известны. Но, с другой стороны, когда начали творить Ерзнкаци, Фрик, Тлкуранци, в Армении давно уже была подготовлена почва для нового мировоззрения.

- Кто же ее подготовил?

- Настал час рассказать вам о самом великом армянском поэте - о Нарекаци. Григор Нарекаци...

- Имя знакомо мне, но я ничего не читал...

- Вы и не могли прочесть, - кроме одной или двух песен ничего пока не переведено. А его могучее творение - вот эта поэма...

Маршак взял в руки книгу и спросил:

- Вся книга - одна поэма?

- Да. Она называется "Книга скорбных песнопений". Это ее перевод на современный армянский язык. В последнее время она вышла на французском, правда, в отрывках. Даже эти отрывки были откровением для читателя, французы назвали Нарекаци потрясающим. И, однако, перевод "Книги скорбных песнопений" вышел в Ереване в 1960 году, преодолев сильное сопротивление. Были люди, которые возражали против выхода в свет этой книги на современном армянском языке, говоря, что поэма Нарекаци - молитвенник.

- Молитвенник? Почему?

- Потому что народ веками читал эту поэму, как собрание молитв под названием "Нарек". Имя самого поэта было окружено легендой, ему приписывали разные чудеса. Отец мой рассказывал совсем недавно, что у моего деда была привычка читать каждый день "Нарека", а если дома кто-нибудь болел, то эту книгу клали под подушку больного. И почти в каждой армянской семье была такая традиция.

- Вы взволновали меня, - сказал Маршак мягко. - В том, что я услышал, много наивного и прекрасного.

- Я сказал лишь то, что лежит на поверхности истории. Первое, что бросается в глаза, когда произносишь имя Нарекаци. Не знаю, с чего начать... Это титанический мир. Удивляешься, как из души человека мог вырваться этот устремленный ввысь Арарат поэзии, с его мощным основанием и погруженной в сияние далекой вершиной.

О чем пишет Нарекаци? Вся поэма - страстный монолог поэта; нарастая от главы к главе, как волна за волной, звучит голос человека, взявшего на себя бремя всех людских грехов. Он говорит с богом лицом к лицу, без посредников, обращаясь к нему из глубины души.

Кто же тот бог, с которым говорит Нарекаци? Вопрос этот очень сложный. Прежде всего это, разумеется, классический бог Евангелия, поскольку Нарекаци был священнослужителем и жил в глухую эпоху глубокого средневековья - в десятом веке. Но в его понимании "самобытно доброго" бога есть оттенок пантеизма. "Ты воздесущ, и нет без тебя границ и пределов; ты не являешься никому, но без твоего света ничего не видно..." И еще: "Тому, что неподвижно, ты даешь направление легко, как шествию; опрокидываешь стихии, как бренную вещь, а затем устанавливаешь на прежнем месте, как нечто незыблемое". И наконец, на протяжении всей поэмы Нарекаци освобождает своего бога от черт библейского вершителя Страшного суда, превращая его в воплощение человеколюбия. Нарекаци верит, что "те, чьи дарования исключительны, могут равняться с богом". Тем самым видит в боге некое совершенство, идеал, достичь которого стремится всей душой.

- Простите, что перебиваю, - сказал Маршак. - Меня удивляют цитаты, мне кажется, эти строчки вычитаны у Шекспира.

- В поэме Нарекаци - море таких образов.

- Неужели эти десятый век?

- Во Франции его называют "поэт тысячного года" - "le poéte de l`An Mil".

- Продолжайте, прошу нас.

- На протяжении всей поэмы лирический горой обращается к различным сферам мысли и чувства - в зависимости от того, как он воспринимает бога, ибо героя поэмы раздирают противоречия, он страдает от двойственности. "Лицо улыбается, мысль уязвлена и изранена, лицо смеется, глаза плачут... В его руках по чаше - одна наполнена кровью, другая молоком; и два кадила у него - одно курится ладаном, другое - дымом жертвы, преданной огню..." И сравнения-гиперболы громоздятся друг на друга со стихийной силой, изображая страдания человека: "По обе стороны от него два солнца - одно во тьме, другое в сиянии огня" (подстрочный перевод). Сегодняшний читатель, который знает не только "Гамлета" Шекспира, но и Достоевского, не слышит ли он в поэме Нарекаци голос Ивана Карамазова, поднимающего "бунт" против бога?

Можно говорить и о мистицизме Нарекаци, но сила его образного мышления ломает рамки средневековых схоластических представлений. В чем же сокровенный смысл его "скорбных песнопений", что он просит у бога, который в его поэме безмолвен? Нарекаци не ждет от него ответа. Вся его поэма - это пламенная речь, выплеснувшаяся из души поэта, то, что мучительно вынашивалось в безостановочном потоке бытия. Стремясь возвыситься до бога, он не отрицает тело. Без конца бичуя себя за грехи и моля о милосердии, он с огромной силой подчеркивает, что он "земной", не может отречься от жизни и семижды не согрешить. Сам распорядок вещей таков, что он не может не грешить. Ибо вместе с жизнью и действием рождается грех, зло, как вместе со светом рождается тень. Так же, как спустя девять веков об этом говорил Достоевский устами Ивана Карамазова: "Я хочу видеть, как лань ляжет подле льва", так и Нарекаци хотел, чтоб изменилась сама сущность вещей. Народ постиг эту мысль Нарекаци, приписывая ему способность творить чудо - вместе пасти волков и овец... Нарекаци прямо призывает бога обновить мир, "найти человека", то есть пересоздать его. "Если будешь судить нас по делам и потеряешь нас, не убудет твоей славы, ибо ты вправе так поступить. Но если найдешь нас, возвысишься так, как это достойно твоего величия". Это не только протест, но мудрейший совет, который может дать богу человек, выйдя из глубин страдания. "Воистину подлинно великим является то могущество, которое обновляет старое, возвращая его первый блеск. А не та сила, которая творит из ничего". В смиренной молитве христианина я слышу возмущенный голос Прометея. Пусть противоборство души и тела, духа и материи, сознания и бытия разрешится гармонией, где тело будет освящено душой, а душа обретет телесность. Пусть в жизни плоти священнодействует чистота и величие жизни духа, а жизнь духа получит осязаемость реальности. Человек обожествится. И бог очеловечится. Таков идеал Нарекаци.

- Такие гении не родятся сразу, - сказал Маршак. - Предтечи его, должно быть, были в Армении.

- Нарекаци был наследником всей предшествующей цивилизации армян, вобравшей в себя и урартскую культуру. При жизни Нарекаци Армения была развитой страной, переживающей полосу благоденствия. Ее столица Ани считалась одним из крупнейших городов того времени. Но важнейшим фактором, по-моему, является испытание истории. История армянского народа, его трагичная судьба, которая словно вобрала в себя все, что пережило человечество в своем развитии, заставляла глубоко задумываться над важнейшими вопросами бытия. Непрерывные набеги завоевателей не давали этим раздумьям перерасти в зрелое знание. Но достаточно было нескольких десятилетий мирной жизни - и вот появился Нарекаци, наивысшее доказательство силы духа, когда трагичное в жизни преодолевается способностью к творчеству, созиданию. Вот почему народ интуитивно почувствовал сокровенный смысл его произведения и оценил его по достоинству.

- После того, что я услышал, - сказал Маршак, - мне не терпится узнать о форме этой поэмы. Должно быть, и форма ее необычна?

- Я уже говорил, что вся поэма - монолог, отражающий динамический ход бытия, созидания. В ней есть что-то стихийное, первозданное. Кажущаяся аморфность ее строения основана на скрытой внутренней гармонии. Нарекаци не боится ритмических повторов, наоборот, он держит на них всю конструкцию, он громоздит образ на образ, обрушивает на читателя каскад сравнений, метафор, антитез.

- Вы могли бы процитировать его в подлиннике?

- Я бы привел множество отрывков, но мой далекий от совершенства подстрочный перевод может дать лишь бледную копию подлинника. Вот здесь, например, Нарекаци представляет себя умершим и находит более сорока сравнений для описания своего бездыханного тела. Послушайте, как это у него получается:

И тогда я должен лежать неживой, безмолвный,
Со скованными руками, расслабленными членами,
Сомкнутыми устами, закрытыми глазами,
Неподвижный, как доска, как полусожженный пень,
Бесчувственная статуя, немая картина, бездыханное существо.
Жалкое зрелище, скорбный образ, несчастный вид,
Ничтожный лик, заплаканное подобие,
Отнявшийся язык, высохшая трава, осыпавшийся цветок,
Истощенная краса, погасший светильник, пустая глотка,
Сердце, обращенное в пустырь, заколоченный маяк, иссякший родник,
Пораженное тело, размякшее гниющее чрево, разобранный шатер,
Сломанные лозы, разъятые суставы,
Срубленное дерево, подпиленный корень,
Покинутый дом, сжатое поле, вырванный с корнем цветок,
Друг, ставший чужим, забытое хранилище, похороненная скверна,
Впавший в немилость, устраненное препятствие, отданный на поругание скелет,
Растоптанный, как никому не годная вещь.

(Подстрочный перевод)

- Удивительно, - сказал Маршак. - Помимо высокой лирики здесь есть элементы сюрреализма. Описание благодаря этому получает символическую силу, глубоко волнует. И те слова, которые вы затруднялись перевести, он сам образовал, да? Он тоже занимался словотворчеством? Меня потрясли эти стихи. Его образы гипнотизируют. А звукопись? Воистину, это хорал Баха, орган, звучащий под высоким куполом.

Маршак помолчал и добавил:

- Этот отрывок напомнил мне одно из самых сильных и глубоких переживаний моей жизни. Несколько лет назад я шел однажды утром по освещенному солнцем подмосковному лесу и вдруг с огромной силой почувствовал, что смертен, что мне суждено однажды умереть и лишиться этого богатства... Вообразите, я не ужаснулся, а, наоборот, моя душа наполнилась ликованием. Я бесконечно любил жизнь именно потому, что так близко ощутил возможность потерять ее... И с какой силой выражал Нарекаци свои чувства - с той стихийной, безотчетно-примитивной силой, без которой нет подлинного искусства.

Маршак внезапно склонился в мою сторону.

- Мне кажется, - сказал он, - вы рассказываете о фантастическом мире. А завтра... Завтра утром не покажется мне сном поэт тысячного года?

Некоторое время мы оба молча курили. Маршак вздохнул.

- Я вспомнил один анекдот. В молодости, когда я учился в Лондоне, я шел однажды по улице и, желая узнать, сколько времени, спросил у прохожего: "What is time?" Он удивленно посмотрел на меня и прошел мимо. Я спросил другого, тот удивленно улыбнулся. Спросил у третьего, он тоже мне не ответил. Потом мне объяснили, что мой вопрос означал - "что такое время?" Я пропустил артикль "the" - "What is the time?" А теперь, - он улыбнулся, - в моем возрасте, наверное, можно спрашивать прохожих: "Что такое время?"

- Что такое время? - повторил я.

- Спросите у Нарекаци, Шекспира, Гомера, они преодолели время, они знают. Что такое искусство, поэзия, если не преодоление времени? Обуздать время, сгустить мгновения, чтоб заглянуть в самую суть вещей. Мне думается, преодоление времени больше всего удается музыке. А подлинную поэзию по тому и можно узнать, как она преодолевает время. Это было под силу тем поэтам, о которых вы мне рассказывали. Я услышал всего несколько отрывков - и то даже не в поэтическом переводе, а в простом пересказе, но впечатление неизгладимое, мне этого никогда не забыть. А Нарекаци... В его поэзии время спрессовано, как в музыке.

Мы говорили долго. О музыке и о Шекспире. О Достоевском и о Толстом. О том особенном душевном беспокойстве, которое рождает чтение "Гамлета", "Дон Кихота", "Братьев Карамазовых". И Нарекаци...

- Может быть, вам покажется странным, но я испытываю то же ощущение беспокойства, читая древние надписи на камнях - строгие, лаконичные.

- Мне не кажется странным ваше ощущение, - сказал Маршак. - Эти надписи представляются мне истинно поэтичными. Читаешь и видишь событие, век, людей, их философию... И, наконец, сквозь все это проглядывает бессмертие - строгое, величественное...

- Меня очень волнуют и памятные надписи. Переписчики древних рукописей в конце книги обычно добавляли несколько строчек от себя. И в этих нескольких строчках иногда можно встретить человеческий характер. Или кусочек подлинной истории. Например, мне запомнилась памятная надпись одного писца по имени Тума (он переписывал "Книгу скорбных песнопений"), Я не могу сейчас вспомнить ее дословно, но в ней было сказано, что он переписывал книгу в течение четырех лет, испытывая лишения и подвергаясь смертельной опасности. Он жил вместе с другими голодными беженцами на вершине горы - это были живые трупы, гонимые страхом перед Тамерланом...

- Потрясающий факт. И снова дух, преодолевающий трагедию. В таких условиях переписывалась поэма Нарекаци... Да прочитай я хоть целый роман о Тамерлане, и то бы я не почувствовал время с такой силой! И будь я армянским поэтом, я написал бы об этом. Это ведь поэма, почти готовая поэма, - восторгался Маршак. - Тума... Я запомню имя этого писца... Именно такие, как он, донесли до нас сокровища прошлого. Какими богатствами вы владеете! Для писателя ваша история - настоящее золотое дно! Но надо уметь пользоваться этими сокровищами... Слово должно звенеть в веках, как стрела, выпущенная из туго натянутого лука. Слово - это целый мир... И вы знаете, у слов есть возраст, это очень важно. В частности, для переводчика. Ведь он сегодня переводит произведения, которые созданы в разное время. И в сегодняшнем звучании произведения надо суметь передать его возраст.

- Я вспомнил наш первый и лучший перевод - Библию.

- Я слышал, - живо откликнулся Маршак. - Эта Библия - "королева переводов".

- Поражаешься тому, что сразу же вслед за изобретением письменности, в том же пятом веке, - столь совершенный язык, выразительный и благозвучный. Мне кажется, это живой разговорный язык того времени, потому что в нем чувствуется лаконичность народной речи, попадаются обороты, которые можно встретить и ныне. И знаете, какую фразу перевел первой Месроп Маштоц, чтобы опробовать созданный им алфавит? Слова Соломона: "Познать мудрость и наставления, понять изречения разума". Удивительным провидцем оказался прародитель нашей письменности. Собственной рукой вывел то, что стало темой всей последующей армянской литературы. Не только Библию перевел Маштоц и его ученики. Они заложили основы всей нашей переводной литературы, которая из века в век увеличивалась в объеме - философская, научная, историческая... Начиная от Платона и Аристотеля до... Я поясню на примере. В прошлом году я прочитал роман Томаса Манна "Избранник", в основе которого лежит средневековая легенда. Mнe захотелось найти первоисточник - или сборник "Gesta romanorum", или поэму средневекового немецкого поэта Гартмана фон Ауэ. Искал в библиотеках на английском, французском или русском - не нашел. И вдруг оказалось, что первоисточник есть в моей собственной библиотеке... на армянском. Я читал "Страницы армянской средневековой художественной прозы", которые вышли несколько лет назад, и нечаянно наткнулся на эту легенду... Представьте мою радость и удивление. Если б я знал немецкий язык, то перевел бы роман Томаса Манна и армянский перевод первоисточника включил бы как приложение...

- Прекрасная мысль. Мне нравятся такие "литературные приключения". Известно, кто перевел на армянский эту легенду?

- Выдающийся писатель двенадцатого века Нерсес Ламбронаци, в Киликии. Один из самых образованных людей того времени, блестящий оратор и проповедник, которого современники назвали "новым Цицероном". И что за перевод!.. Должен вам сказать, что по традиции имя переводчика у армян окружено ореолом. У нас был даже особый праздник - Праздник переводчиков. Его праздновали ежегодно четырнадцатого октября.

- Праздник переводчиков? Именно так и назывался?

- Да. Это - один из национальных праздников, он посвящен не только переводчикам, но и зачинателям литературы - Маштоцу, Егише, философу Давиду Непобедимому, Нарекаци... В моих воспоминаниях детства очень много светлых страниц, связанных с этим праздником. Каждый год в этот день в нашей школе бывали торжества, мы читали стихи, наши учителя превращались в поэтов.

- Теперь я лучше понимаю, откуда в вас такая любовь к родному языку и литературе, хоть вы родились и выросли в чужой стране, - мягко сказал Маршак. - А теперь в армянских школах бывают эти торжества? Отмечается день переводчика?

- Нет.

- Напишите об этом статью. Объясните, что нельзя лишаться такого чудесного праздника. Даю вам слово, я тоже напишу, напишу, как только подвернется повод. Этот праздник должен быть в международном календаре. Мир должен почтить переводчиков. Ведь благодаря им люди обретают внутреннее родство... Праздник переводчиков! В самом деле, это был для меня вечер открытий. Я убедился, что армянская литература пока, во всяком случае для меня "terra incognita" - "неведомый мир".

- Вы правы. Пока еще не изучены все рукописи. Мы еще делаем поразительные открытия. Вы, вероятно, слышали об армянских переводах с греческих подлинников, которые не дошли до нас. А что сохранилось из армянских рукописей? Ничтожная часть. И то благодаря усилиям таких людей, как Тума. Вы только представьте - лишь в тысяча сто семидесятом году в Татевском монастыре сельджуки варварски сожгли десять тысяч рукописей, то есть почти столько, сколько есть в Матенадаране. Кто знает, сколько жемчужин сгорело в том огне! И вот так - каждый завоеватель варварски сжигал книги. Но наша любовь к книге была легендарной. Книга считалась святыней. Среди переписчиков были и женщины. Бездетные супруги "усыновляли" манускрипты. Во время бедствий армяне часто бросали добро и спасали книгу. Если ценная рукопись попадала к врагу, ее старались выкупить, часто жертвуя необходимым. Волнующих историй об этом в течение веков накопилось немало. В тысяча девятьсот пятнадцатом году рукопись с миниатюрами Тороса Рослина была спасена и доставлена в Иерусалим чуть ли не ценой человеческих жизней...

- Послушайте, милый, - сказал Маршак, - вы не собираетесь в Москву в ближайшее время? Приходите ко мне непременно. Прихватите подстрочники тех стихов о которых вы говорили. Я должен перевести. Привезите подробные сведения о Празднике переводчиков, я непременно напишу о нем статью. Обещаете?

Мог ли я не обещать?

Но не прошло и года, как пришла весть о смерти Маршака - как раз перед моей поездкой в Москву.

С того дорогого для меня вечера прошло много лет Я слишком недолго был знаком с Маршаком, чтоб писать мемуары о нем. Но мне непременно хотелось воссоздать наш литературный диалог. Написать о том вечере, когда перед Маршаком приоткрылся мир армянской поэзии.

Перевела М. Юзбашян.



Примечания

1. В газете "Литературная Россия" от 10 июля 1964 года были напечатаны воспоминания Ю. Кривоносова, который тогда фотографировал С. Маршака (одна из сделанных им фотографий напечатана на суперобложке настоящего сборника).  ↑ 

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика