"Я думал, чувствовал, я жил". - М.:
Советский писатель, 1971. С. 237-244.
Леонид Зорин
Впервые я увидел Маршака в июне 1934-го, в доме, который в ту пору был известен каждому, кого поманила литература, в доме Горького на Малой Никитской, 6.
Накануне, в Горках, я читал Горькому свою поэму. Это была одна из многих поэм, которые дети писали в то годы, - вся из политических событий, перешедших в нее с газетной полосы. В поэме было мало образов и много восклицательных знаков.
Горький был печален и мягок, - всего три недели назад он похоронил сына.
Декламация мальчика его тронула.
- Надо, чтоб его послушал Маршак, - сказал он Бабелю.
С Бабелем мы приехали в одной машине. По дороге он прочел мне целую лекцию о фауне и флоре Подмосковья, в ней было поэзии значительно больше, чем в моих стихах.
Горький смотрел на Бабеля с любовью.
И вот я читаю Маршаку.
Маршак был полный, круглый, пухлощекий, в черном костюме, в черных очках. Он производил впечатление здоровяка.
Слушал он меня внимательно, с серьезным лицом, чуть наклонив голову. Спустя много лет, когда я вызывал в памяти тот день и думал, сколько несовершенных детских рифм пришлось ему выслушать за свой век, я испытывал грустное умиление.
Дослушав до конца, Маршак сказал:
- Ну что же, очень интересно. Теперь надо запастись терпением и ждать. Очень может быть, вы будете поэтом, а может быть, другая область покажется более заслуживающей внимания.
Мне еще не было десяти лет, после Горького Маршак был вторым человеком, обратившимся ко мне на "вы", и это показалось мне самым интересным в его словах.
Горький полагал, что мне стоило переехать в Москву, быть к Маршаку поближе.
-Да, это было бы хорошо, - сказал Маршак, - но, в сущности, дело не в переезде. Сейчас вам лучше быть от писателей подальше. Раньше или позже вы войдете в их среду, но лучше позже, чем раньше.
На прощание он крепко пожал мне руку.
- Пишите стихи, пишите мне и живите полной жизнью. Сочинять - большая радость, но это не должно мешать жить. Никогда не чувствуйте себя обязанным писать, если тянет играть в мяч.
Писал я Маршаку редко, отправил, может быть, два или три письма.
Снова я попал в Москву только летом тридцать девятого. Стояли прекрасные жаркие дни, я жил неподалеку от Крымского моста и ежевечерне наблюдал походы девушек в длинных цветастых платьях и молодых людей в белых брюках в Парк культуры и отдыха.
Из репродукторов гремел Дунаевский. Я был так юн, что Москва казалась мнe городом вечного праздника.
Маршака я нашел постаревшим. Годы сказались не столько на его внешности, сколько в почти неуловимых мелочах - в жесте, в манере слушать и говорить, в какой-то размягченности, - казалось, ослабла та энергическая пружинка, которая чувствовалась пять лет назад в каждом его движении.
Он сразу же заговорил о Горьком.
- Да, ужасно, ужасно... Три года прошло, а душевного покоя все нет. Ведь я знал его тридцать пять лет... Тридцать пять лет... страшная цифра. И ведь он, в сущности, сделал всю мою жизнь. Он дал ей и направление, и ход, и вообще определил ее в самом важном. Ну, да что говорить... И эта нелепая смерть... Он ведь был человек удивительной физической мощи, из людей, задуманных на сто лет... Он и должен был прожить сто лет.
Зазвонил телефон. Маршак снял трубку.
- Да, - сказал он, - что? Кто? Ничего не понимаю. Это квартира, квартира Маршака.
Он положил трубку на рыжачок и продолжал:
- А вы пишете, голубчик? И много? Меньше? Ну что ж, это хорошо. Вы знаете, наша жизнь сделала многое доступней, ближе, проще. Это прекрасно. Наверно, прекрасно, что это распространилось и на поэзию, но в этом есть и опасность... большая опасность.
Вновь зазвонил телефон. Маршак схватил трубку.
- Чего вы хотите? - крикнул он. - Здесь живет Маршак, писатель Маршак!
В трубке что-то залопотало.
- Идите к черту! - рявкнул Маршак и швырнул трубку.
Я подумал в этот миг, что он похож на Пьера Безухова. Как мальчику сугубо литературному, сравнения с героями книг давались мне легче, чем с живыми людьми.
Маршак посмотрел на меня страдальческими виноватыми глазами.
- Нехорошо... - сказал он. - Вспыльчивость... Скверное качество. Однако куда деваться? Столько времени уходит на всякую бестолковщину, чепуху. Причем совершенно необязательную. Страшно жаль времени. Вам это, к счастью, еще трудно понять.
Я посочувствовал ему. Я сказал, что близкие люди должны бы оградить его от ненужных разговоров. О том, что столь же ненужным для него мог быть и наш разговор, я, естественно, не подумал.
- Да, конечно, - согласился Маршак, - но ведь сразу не поймешь, что нужно, а что - нет... В этом вся загвоздка. И потом, - он улыбнулся, - тут уж ничего не поделаешь, я достаточно известен, чтоб меня теребили, но недостаточно, чтоб меня берегли.
Снова зазвонил телефон. Маршак посмотрел на меня с ужасом.
- Поговорите с ними... - попросил он меня.
Я подошел к аппарату. Женский голос требовал Маршака. Чертыхаясь, он взял трубку.
- Что вам нужно? - спросил он. - Ну что вам нужно? Ах! - закричал он в отчаянии. - Софья Александровна! Голубушка! Это, значит, вас я послал к черту? Простите, простите меня... я уж совсем схожу с ума...
Окончив говорить, он с беспомощной улыбкой развел руками.
- Неприятная история, - сказал он. - Очень самолюбивая дама. Не поверит, что я ее не узнал. Наверняка не поверит. Решит, что я притворился. Нехорошо, нехорошо...
Он еще повздыхал немного и успокоился.
- Так о чем мы говорили? Все стало доступней, это прекрасно, но все же быть поэтом не каждому дано. Голубчик, я помню Блока в его последние годы. Он ходил по улицам, к нему было страшно подойти, видно было, что человека изнутри ломает. Он нес в себе огромный мир, и, когда этот мир накренился, он и сам не мог устоять. Конечно, душевное равновесие - большое дело, но ведь поэты странно устроены, - не сразу поймешь, что для них нужней...
Прощаясь, он был задумчив и ласков.
- Ну, с богом, мой дорогой, с богом. Надеюсь, у вас будет хорошая, красивая жизнь. Будьте счастливы и пишите время от времени.
Я не сразу понял, что он имел в виду - стихи или письма, но расспрашивать не стал.
В дом на улице Чкалова я попал только через девять лет. Я окончательно перебрался в Москву, стихотворчество было прочно забыто, я стал писать пьесы, и за моими плечами был уже один спектакль, с великим треском провалившийся в родном городе.
За это время Маршак стал стариком. Грузный, нахохлившийся, сидел он в кресле, но и в этом положении его донимала одышка.
- Значит, решили стать драматургом? - Он покачал головой. - Это тяжкая профессия, мне она никогда не давалась.
Я заметил, что я уж, во всяком случае, не могу похвалиться удачей.
- Ну, там видно будет, там видно будет, - сказал Маршак. - Только не делайте одной ошибки, голубчик. Если вам будут говорить, что автор пьесы должен полностью исчезнуть, не принимайте этого на веру целиком. Автор никогда не должен исчезать, на то он и автор. В конечном счете все решает наш личный опыт. И в стихотворении и в пьесе.
- А вот говорят, - сказал я бодрым грамофонным голосом, - хороший режиссер тот, кто умирает в своих актерах, хороший драматург тот, кто умирает в своих героях.
- Умирайте, - устало кивнул Маршак, - умирайте, голубчик, но с умом. Так, чтобы вовремя ожить. И чтоб все кругом поняли, что вы живы. И еще можете дать жизнь новым действующим лицам. Не торопитесь умирать, милый, это от вас не уйдет.
Потом без перехода он предложил:
- Хотите, я почитаю стихи?
Я сказал, что хочу, и он зашептал горячо и прерывисто:
На неизвестном полустанке,
От побережья невдали,
К нам в поезд финские цыганки
Июньским вечером вошли...
Я тогда в первый раз слышал эти стихи и радостно отдавался их ритму.
А было это ночью белой,
Когда земля не знает сна,
В одном окне заря алела,
В другом окне плыла луна...
Потом он читал из Бернса и Шекспира. Переводами сонетов он гордился.
- Это был экзамен на высший пилотаж, - сказал он, прочитав сонет тридцать второй, - впрочем, и другие не хуже.
Когда он прочел Вордсворта, я изумился тому, чего можно добиться самыми простыми словами:
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет.
Но Люси нет - и оттого
Так изменился свет.
Я был молод, здоров, достаточно жизнерадостен, но такая острая, такая горькая тоска пронзила меня, что я даже скрыть ее не сумел.
Тогда он прервал чтение, перестал беседовать с Вордсвортом, Бернсом и Шекспиром, с которыми ему было интересней, чем со мной, и, достав с полки книгу своих стихов, сделал на ней надпись: "Дорогому Лене на память о нашей встрече у Горького и о новой встрече в Москве".
- Ну что ж, - сказал он, - вы теперь москвич. Очень рад. Будем видеться время от времени.
Незадолго до его кончины мы встретились в Ялте. Я приехал к нему, когда уже вечерело, в комнате было сумеречно, но света мы не зажигали.
- Алексей Максимович был человек крутой, - говорил Маршак, - он умел не только увлекаться людьми, но умел и решительно с ними расставаться. Разумеется, много было обиженных, но таков уж был его характер.
Казалось, он защищает Горького от непроизнесенных обвинений.
- Не надо только тянуть его в праведники. Он страстный и пристрастный, какой уж он праведник?
Почти перед самым приездом в Ялту я прочел письмо Горького к Немировичу-Данченко. Это был очень резкий и в чем-то даже жестокий ответ на весьма деликатное несогласие Немировича с некоторыми образами "Дачников". Я рассказал Маршаку об этом письме.
Маршак выслушал и вздохнул.
- Гордый был, - сказал он и покачал головой. - Что поделаешь? Такой уж взвалил на себя крест. Трудная, очень трудная жизнь.
Помолчав, он без видимой связи сказал:
- А прозу вам не хочется писать? Надо обязательно писать прозу. В прозе личный опыт писателя выразить легче.
Было темно, я с трудом различал глаза Маршака. Совсем старые глаза. Сколько времени прошло со дня первой встречи? Двадцать восемь лет. Целая жизнь. Что за стихи я ему читал там, на Малой Никитской? Не помню. Должно быть, он уж тогда знал, что я не буду писать стихов. Да и пьесы, пожалуй, принесли больше горя, чем радости. В самом деле надо писать прозу.
Я попросил Маршака прочесть стихи, которые узнал совсем недавно и которые сразу же стали моими любимыми.
Он согласно качнул ресницами и еле слышно, преодолевая одышку, заговорил:
Столько лет прошло с малолетства,
Что его вспоминаешь с трудом.
И стоит вдалеке мое детство,
Как с закрытыми ставнями дом.
В этом доме все живы-здоровы -
Те, которых давно уже нет.
И висячая лампа в столовой
Льет по-прежнему теплый свет.
В поздний час все домашние в сборе -
Братья, сестры, отец и мать.
И так жаль, что приходится вскоре,
Распрощавшись, ложиться спать.
Он не дал сгуститься паузе и торопливо сказал:
- Я кончил статью о Твардовском. И очень счастлив, что успел это сделать. Это был мой большой долг.
Он встал, зажег свет и добавил:
- Вот прекрасный пример гармонии личности и дарования. Это очень важно, - ведь все-таки много людей рябоватых по убеждениям.
В день его юбилея я послал ему поздравительное письмо. Спустя некоторое время я получил от него несколько ответных строк:
"Дорогой Леонид Генрихович,
Сердечно благодарю Вас за привет и поздравления.
Читая Ваше письмо, я с нежностью вспоминал "мальчика", о котором мы когда-то много говорили с Алексеем Максимовичем.
На днях я уезжаю лечиться в Крым (в санаторий "Нижняя Ореанда"). Не собираетесь ли Вы побывать в Крыму? Буду очень рад увидеться с Вами.
Крепко жму Вашу руку и целую маленького Андрея Зорина.
Ваш С. Маршак".
Прочитав это письмо, я вдруг понял, что надо обязательно поехать в Крым, чтоб его увидеть.
Но, как всегда, было очень много работы, и я не собрался. В день его смерти, когда я узнал, что опоздал еще раз, мне вспомнились его слова, сказанные при первой нашей встрече:
- Сочинять - это большая радость, но это не должно мешать жить.
Принято считать, что в юности все просто, а чем человек старше, тем ему понятней, как все сложно на самом деле.
Должно быть, это действительно так. Но, думается, не всегда и не во всем.
Похоже на то, что в зрелости многое, казавшееся необычайно сложным, делается простым и ясным, почти как в детстве.
Очень просто вдруг оказывается разобраться в том, что такое хорошо и что такое плохо.
Выясняется, что категории добра и зла весьма устойчивы и попытки приспособить их ко времени, видоизменить согласно требованиям момента ни к чему путному не приводят и, более того, обходятся весьма дорого.
Обнаруживается также, что подлинное искусство соседствует с истинами вечными и прочными.
Именно таким и было искусство Маршака. Он был из тех, кто простыми словами мог многого добиться.
Сколько раз я ловил себя на том, что повторяю с растерянностью и болью:
Не опечалит никого,
Что Люси больше нет.
Но Люси нет - и оттого
Так изменился свет.
Очень часто вспоминается тот крымский вечер. За окном темно, в комнате почти ничего не видно, Маршак грузно сидит в кресле, еле слышно звучит глуховатый голос:
...И висячая лампа в столовой
Льет по-прежнему теплый свет.
В поздний час все домашние в сборе -
Братья, сестры, отец и мать.
И так жаль, что приходится вскоре,
Распрощавшись, ложиться спать.