Главная > Родные и близкие > И.Я. Маршак

Жизнь и творчество М. Ильина. -
М.: Детгиз, 1962. С. 217-276.

Елена Ильина

Годы детства и ранней юности

Дружба

В моих воспоминаниях о детстве и юности Ильи Яковлевича мне придется поневоле писать и о своем детстве. Нас всегда связывала - с самых ранних лет - горячая дружба. И в этой дружбе брата и сестры проявлялось то, что было особенно характерным для Ильи Яковлевича и что раскрывалось все ярче и ярче с каждым годом - редкая способность вникать в жизнь душевно близких ему людей и активно в этой жизни участвовать.

Мы почти неразлучны - Люся1 и я. Как только ребята во дворе завидят нас, они сразу же начинают распевать хором:

- Жених и невеста! Жених и невеста!

Они повторяют это так быстро, что получается как бы одно слово: "Женивеста".

Мы сначала делаем вид, что насмешки нас нисколько не трогают, но в конце концов "жених" не выдерживает: он грозит кулаками, предупреждает мальчишек, что их поколотит. Но и это не помогает.

И вот однажды начался бой. Один из самых рослых, воинственно настроенных противников первый бросился на моего брата. Я сразу увидела, что силы неравные. Не помня себя от гнева и ярости, я кинулась вперед, подскочила к мальчишке, старавшемуся повалить на землю Люсю, и вцепилась в обе щеки врага всеми десятью пальцами, всеми десятью ногтями.

- Будешь драться? - кричала я не своим голосом. - Будешь?

"Враг" растерялся. Он не ожидал такого нападения, да еще со стороны какой-то маленькой девчонки, похожей на шар в своей шубке, капоре и платке поверх капора.

Через несколько минут на поле боя остались только мы с Люсей. "Враги" позорно разбежались. Люся смотрел на меня не то с удивлением, не то с каким-то испугом. Для меня самой эта победа, быть может самая большая в моей жизни, явилась полной неожиданностью.

С той поры нас уже больше не дразнили. И я долгое время гордилась тем, что сумела защитить своего друга в минуту серьезной опасности.


К сожалению, должна сознаться, что я сама не всегда оставалась на высоте нашей дружбы. Бывало, из-за какого-нибудь пустяка разозлюсь и - страшно сказать! - укушу брату руку. В тот же самый миг мне становилось мучительно стыдно и больно. Люся с победоносным видом показывал мне следы моего нападения - отпечаток моих зубов (в ту пору еще молочных) на его покрасневшей руке. Да, он выглядел победителем - ведь он мог пойти к маме и показать, что я сделала. Он обладал "вещественным доказательством" моего преступления. Но он великодушно не шел жаловаться, хотя и тщательно оберегал место укуса, чтобы след, оставленный моими сердитыми мелкими зубами, не побледнел. Он с укором поглядывал на меня, а я уже чувствовала себя совершенно несчастной. Мне было бы в тысячу раз легче, если бы он бросился на меня с кулаками, чем видеть это недосягаемое благородство. Я понимала, что никакими словами и никакими слезами не искупить мне моего преступления. Как хотелось попросить прощения у брата, как ненавидела я себя в эти минуты! Но что-то точно сковывало меня, и я не в силах была заставить себя подойти и сказать, что я виновата.

Немного позднее, когда я научилась писать печатными буквами, я убегала в другую комнату и, вырвав из чьей-нибудь тетрадки листок, кое-как выводила на нем самые нежные слова, на какие только была способна. Потом, сложив записку, я осторожно, на цыпочках, подходила к брату, уже углубившемуся в книгу, и, подбросив ему листочек, убегала. После этого я издали зорко следила за каждым его движением, за выражением его лица. Вот он взял мое послание, и на лице у него - и удивление и растерянная улыбка... Нет, он не сердится! Он держит мой листочек в той самой руке, в которую вонзились мои проклятые зубы, но красный ободок с зазубринками уже заметно побледнел. Если в комнату неожиданно войдет в эту минуту мама, она только посмотрит с усмешкой, как Люся читает мое покаянное признание, и ей уже все ясно.

- Вместе тесно, а врозь скучно? - спросит она, бывало.

И я удивляюсь тому, что она все знает, все понимает.

Первый экзамен

Еще по-летнему припекает солнце, а уже шуршат под ногами желтые, сухие листья. Кажется, что мы живем тут давным-давно - в этой местности со странным названием: "Тайцы". Когда мы с мамой ездили сюда, в начале лета, то, вернувшись домой, я сообщила всем, что мы сняли дачу в "Китайцах".

Летние дни, полные солнца, жужжания шмелей, запахов трав и цветов, уже позади. Теперь дни становятся все задумчивее и прохладнее. У нас дома все больше разговоров о скором возвращении в город. С каждым днем мама становится грустнее и озабоченнее. Когда приезжает папа, она говорит ему о том, что кому нужно к зиме: одному из нас - ботинки, другому - пальто, третьему - калоши.

- Ах, Женечка, - говорит папа, и в голосе у него слышатся нетерпеливые нотки, - всё сделаем, дай только время!

Но мама не может дать папе время. Оно идет само по себе. И вот оказывается, что уже завтра надо везти Люсю в город. Он будет держать экзамен. Он поступит в реальное училище.

Что такое "реальное училище", мы с Люсей уже знаем, потому что в городе у нас есть знакомый ученик этого училища - реалист. Он ходит по улице в великолепной длинной шинели с блестящими, как золото, пуговицами.

Слово "экзамен" кажется мне каким-то таинственным. Мне немножко страшно за своего брата, и вместе с тем меня разбирает любопытство: интересно, что такое "экзамен"?

С Люсей едут в город старшие братья, а также и мама. А уж если мама, то, конечно, и я. Так у нас с ней заведено: куда мама - туда и я. Она всюду берет меня с собой.

И вот мы уже в вагоне дачного поезда. Мы с Люсей смотрим в окно. Мимо проносятся поля со стогами сена, дачи с заколоченными окнами, ярко-красные гроздья рябины, дощатые платформы станций и полустанков.

Еще на даче старший брат позаботился о том, чтобы будущий реалист хорошенько вымыл руки. Теперь он оставил младшего брата в покое. Зато принялся за дело второй брат, Самуил Яковлевич. Он задает Люсе бесконечные вопросы, проверяет его знания. Дома он не особенно беспокоился, насколько Люся хорошо подготовлен. Это была забота самого старшего брата. Но зато теперь, за какой-нибудь час или два до экзамена, он, видно, решил наверстать упущенное время.

Люся отвечает рассеянно - ему не хочется сейчас думать, считать в уме. Гораздо интересное смотреть в окно. Но вот в вагоне стало темнее - поезд вошел под стеклянную крышу платформы. На вокзальной площади мы с братьями расстаемся. Они втроем садятся в извозчичью пролетку: старшие - по краям, младший - посередине, и уезжают. Мы с мамой едем домой, на нашу городскую квартиру, где все лето жил в одиночестве папа.

Вспоминая впоследствии свой первый в жизни экзамен, Илья Яковлевич рассказывал:

"Всю дорогу я весело и беззаботно смотрел по сторонам, нисколько не беспокоясь о предстоящем... Я просто не понимал, что такое экзамен".

Тем не менее два экзамена - по русскому языку и по арифметике письменной - прошли вполне благополучно. Но вот наступил устный экзамен по арифметике.

Учитель неожиданно для мальчика усадил его к себе на колени и спросил ласково, где он жил летом и что он там делал.

Люся стал с удовольствием рассказывать, как вдруг учитель прервал его:

- А теперь, голубчик, реши задачу: купец смешал два сорта чая. Один сорт стоил по рублю за фунт, а другой - по шестьдесят копеек...

Решать задачу совсем не хотелось. Люся с интересом разглядывал, перебирая в руках, связку брелоков, висевших на цепочке учительских карманных часов. Эти безделушки были самые разнообразные: и крошечная эмалевая груша, и гроздья прозрачного винограда, и даже маленький золотой якорь, похожий на тот, который был пришит к рукаву Люсиной матроски.

- Ну, почем же продавал купец фунт чая? - повторял учитель, поглаживая новичка по стриженой и круглой, как орешек, голове. - Подумай...

Но чем ласковее звучал голос у этого обладателя занятных вещичек, тем меньше хотелось мальчику думать о каком-то неизвестном купце. Да и задача казалась не стоящей внимания. Зачем понадобилось купцу смешивать два сорта чая - хороший с плохим? Каждому, даже самому маленькому ребенку, ясно, что это значит - испортить хороший чай. Наверное, этот купец был мошенник. Хотел сбыть плохой сорт заодно с хорошим.

- Ну, что же, почем продавал купец чай? - продолжал терпеливо спрашивать учитель. - Подумай. Постарайся.

- Не знаю, - все так же беззаботно отвечал мальчик, еще удобнее усаживаясь на коленях своего нового друга.

- Не знаешь? Ну иди...

Домой Люся вбежал с радостным криком: Пять, пять и два!

Услышав эту счастливую новость, я в тот же миг помчалась вниз по лестнице, чтобы рассказать об этом нашим приятелям во дворе.

- Мой брат держал экзамен! - с гордостью закричала я, завидев ребят. - Он получил пять, пять и два!

Но, когда я вернулась домой, ликования там почему-то не было. Наоборот, Люся был как-то очень смущен, а мама расстроена. Старшие братья тоже не радовались. Они говорили, что такую простую задачу Люсе ровно ничего не стоило решить, что он мог бы решить гораздо более трудную. И в разговорах старших несколько раз прозвучало новое и тревожное для меня слово: "провалился".

"Куда провалился"? Было непонятно и даже немного жутко.

Вечером, когда пришел с работы папа и узнал обо всем случившемся, он нахмурился и, постукивая пальцами по столу (что выражало у него всегда крайнее недовольство или озабоченность), сказал Люсе:

- Видно, мало с тобой занимались твои старшие братья.

- Нет, папочка, - возразил Люся, - даже слишком много! Всю дорогу спрашивали - и пока мы ехали в поезде, и на извозчике.

- Тогда уже поздно было, - сказал папа. - Готовить надо было раньше. Нельзя же обучать солдат военному делу на поле сражения.

Мысль о реальном училище была оставлена навсегда. У нас дома решили, что Люся поступит в гимназию. Я уже успела всем во дворе сообщить, что мой брат будет гимназистом. Впрочем, будет ли? А вдруг он опять куда-то провалится? Ведь это дело серьезное - папа даже сказал про какое-то сражение или, там, битву...

В то время я этой мысли отца, конечно, понять не могла. Но зато хорошо понял ее Люся, и нередко он потом эти слова вспоминал. Теперь и Люся и все дома стали беспокоиться, выдержит ли он вступительные экзамены в гимназию. Но беспокойство наше оказалось напрасным. На следующий год это был уже не тот простодушный маленький мальчик, который шел на экзамен в реальное училище как на праздник. Он понимал уже, что от экзаменов зависит, примут его в гимназию или нет, а значит, зависит и его дальнейшая судьба.

Домой он вернулся усталый, но вид у него был такой, как у человека, который сделал все, что мог.

- Выдержал блестяще! - сказал за него тихо и торжественно старший брат, входя вслед за ним в комнату.

В классе и дома

Люся учится в гимназии, во втором классе. Он уже одет не в матроску с короткими штанишками, а в настоящую гимназическую форму. Увидев его в первый раз в длинных брюках, я так и покатилась со смеху.

Гимназия, куда поступил Люся, ни ему, ни родителям не нравится, и у нас дома всё больше говорят о том, чтобы перевести его в другую, лучшую, но это пока - мечта, как и многое в нашей семье.

С уроками Люся справляется легко и быстро. Но одно ему мешает - рассеянность. Придя в класс, он то и дело спохватывается, что забыл дома книжку или тетрадку.

- Это у меня желёзки такие, - как-то раз объяснил он учителю. - Поэтому я и рассеянный.

Помню, что Люся рассказал об этом дома, и наши смеялись. О том, что у Люси увеличены железы, говорил приходивший к нам врач. А вывод относительно рассеянности принадлежал уже самому Люсе. Он с самого детства любил во всем доискиваться причин, находить связи между явлениями. Неудивительно, если у мальчика его возраста эти связи оказывались порой довольно причудливыми, фантастическими.

В классе Люся был одним из самых тихих и миролюбиво настроенных учеников. Он не участвовал в тех боях, которые происходили во время перемен. Это не нравилось драчунам, и они часто без всякого повода задевали его. Люся, однако, не давал себя в обиду. Он не дрался, но на случай нападения у него бывало наготове защитное оружие: чуть что - он выставлял вперед кулак.

Мужественное, невозмутимое спокойствие, с которым он встречал своих противников, скоро возымело свое действие - забияки от него отстали.

Видя, что Люся, задумавшись, часто стоит где-нибудь у окна во время перемены, когда остальные ученики с шумом носятся по залу, - классный наставник, который то и дело останавливал расшалившихся ребят, не раз подходил к Люсе и советовал ему:

- А ну-ка, Маршачок, иди побегай!

Он даже подстрекал брата к тому, чтобы тот подрался с кем-нибудь.

Но ни бегать, ни драться "Маршачку" не хотелось. Он и без того уставал от разноголосого гула школьных перемен, от беспорядочной беготни вокруг.


Придя из гимназии и пообедав, Люся торопится поскорее приготовить уроки, чтобы успеть погулять и поиграть со мной. Когда мы вдоволь наиграемся, он садится читать.

Вечер. На столе - порыжевшая плюшевая скатерть. Над столом висит большая керосиновая лампа, и сквозь белый матовый абажур льется неяркий спокойный свет.

За столом Люся читает толстую книгу. Он заткнул пальцами уши и не слышит ничего, что делается в комнате. Рядом с книгой - большой кусок черного хлеба, густо посыпанный солью. Это самое большое удовольствие для Люси - читать и закусывать хлебом. Часто, не замечая ничего вокруг, он громко смеется. "Что там такое, расскажи!" - спросишь, бывало, но Люся даже не слышит вопроса.

Но большей частью он углубляется в книгу после того, как я ложусь спать. Ведь я с таким нетерпением ждала его прихода из гимназии! И пока он делает уроки, я тоже жду, - когда же он кончит...

Занимается он напряженно, даже нервно. Пальцы его, вымазанные чернилами, быстро перелистывают страницы задачника, чтобы поскорее найти ответ...

- Так и есть! - говорит он. - Правильно!

- Уже? - радуюсь я. - Кончил?

- Нет еще, - как-то виновато отвечает он. - У меня сегодня уроков много.

- Много?..

Я огорчена и не могу это скрыть.

- Ну ничего! - ободряюще говорит Люся. - Мы всё успеем.

И на самом деле, я не помню случая, чтобы он не успел хоть немного поиграть со мной, погулять или почитать мне. И делал он это так, словно старался не ради меня одной, словно ему самому хотелось поскорей засунуть книги и тетрадки в ранец, снять со стола плюшевую скатерть и затеять что-нибудь интересное. Вот он раздобыл пустую обувную коробку и мастерит из нее дом для моих "человечков" (у нас в семье так назывались фигурки, вырезанные из бумаги, а тех детей, которые их называли "бумажными куколками", мы считали недостойными этой замечательной игры). Люся весело и ловко орудует карандашом, линейкой, ножницами, а я стою возле него и внимательно слежу, как под его умелыми пальцами появляются на стенке картонной коробки окошки с открывающимися ставнями, дверь, которую тоже можно открывать и закрывать, и самые настоящие ступеньки.

Крышка обувной коробки вскоре оказывается крышей домика, а внутри неожиданно возникает перегородка, сразу разделившая "комнату" пополам. Получаются две уютные комнатки. Из нескольких спичечных коробок клеится письменный стол с выдвижными ящичками.

Я в неописуемом восторге. Но вот раздается знакомый звон, похожий на звон башенных часов. Это наши большие, как шкаф, старинные часы, которые где-то давным-давно раздобыл папа, равнодушно пробили девять. Каждый раз, когда эти часы бьют, нам кажется, что они выполняют непреклонную волю папы - напоминают, что пора спать. Иногда мне удается получить отсрочку на несколько минут. Но, если даже и не удается, все равно уходишь с радостным чувством. Ведь завтра тебя ждет новая увлекательная игра - игра в человечков, которые поселятся в чудесном домике. Я подставляю к краю стола свой передничек, и Люся смахивает в него весь сор со стола. Мы знаем, что мама не выносит беспорядка, и всегда стараемся поскорее все убрать. Я уношу сор на кухню, а Люся кладет на стол скатерть и берется делать что-нибудь для себя. Ему разрешается лечь немного позднее, чем мне.

Лежа в постели, даже не видя, что делается в соседней комнате, в столовой, я знаю, вернее - чувствую, что Люся сейчас жадно схватил в руки какую-нибудь новую книгу, а может быть, и старую, любимую, и унесся мыслями в какие-то неизвестные земли или на простор океана, а завтра расскажет об этом нам всем за обедом или мне одной во время прогулки.

Наши "диспуты"

Долго тянулись в годы нашего детства вечера, особенно сумерки.

Лампы зажигали у нас тогда, когда в комнатах уже совсем темнело, потому что керосин нужно было беречь. Прежде чем зажечь лампы, их уносили на кухню, чистили стекла, "заправляли", как говорили тогда, фитили, наливали керосин.

Бывало, с нетерпением ждешь, когда же это наконец зажгут лампы. И все же мы все - а особенно Люся - любили эти тихие, задумчивые часы сумерек. Илья Яковлевич сохранил эту любовь на всю жизнь.

В сумерках старшая сестра часто рассказывала нам сказки - страшные, фантастические, а иногда и смешные истории, со всевозможными забавными приключениями, Другая сестра садилась за рояль - "сочинять музыку". Почему-то большей частью музыка получалась у нее очень грустной.

Но вот зажигают висячую лампу под белым матовым абажуром, и сразу становится веселее и уютнее. Особенный уют вносил наш небольшой медный самовар. Он, бывало, долго шумит на столе, гудит, посвистывает.

Этот более чем скромный уют нашего детства изобразил впоследствии брат, Самуил Яковлевич; в своей книжке "Вчера и сегодня", где керосиновая лампа, вспоминая дни - вернее, вечера - своего былого величия, говорит:

Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И гудел со мною рядом
Старый медный балагур.

Выпив стакана два-три чая, папа, бывало, шутливо спросит:

- А не пора ли мне, детки, чай пить?

Передвинув на лоб очки, он читает за столом газету или внимательно слушает то, о чем ему рассказывает кто-нибудь из детей.

Иногда по вечерам, когда вся наша семья в сборе, мы с Люсей устраиваем "научные споры", или "диспуты", как их прозвали старшие. К этим диспутам мы не готовимся. Это импровизация. Начались диспуты как-то неожиданно для нас обоих. Однажды Люся рассказал мне о шарообразности Земли. Я, конечно, не поверила и начала доказывать ему, что этого никак не может быть. Кто-то из старших подслушал наш спор и потом, когда все вечером собрались, заставил нас повторить его при "публике".

И вот Люся становится за спинкой стула и начинает очень серьезно:

- Ученые давно доказали, что Земля представляет собой шар. Причем этот шар по форме похож на мячик, немножко сплющенный с двух сторон.

Я не в состоянии спокойно слушать эту "ересь" и вскакиваю с места, но мне объясняют, что ученые всегда дают друг другу высказаться, а потом уже выступают со своими возражениями. Я понимаю это так, что мне надо возражать против всего, о чем бы ни говорил Люся. И если и прежде, до этих "диспутов", я часто сомневалась в том, что мне говорил мой маленький учитель, то теперь я уже не верю ничему.

И, когда очередь доходит до меня, я становлюсь на место "докладчика", то есть за спинку стула, и сразу же начинаю возражать:

- Все это неправда! Земля не может быть круглая, как мячик. Если бы она была как мячик, мы давно скатились бы вниз. Вверх тормашками.

Люся посмеивается, слушая мои "возражения", и я чувствую, что он не только не обижается на меня, но что ему это даже доставляет удовольствие. И, когда на следующий вечер нас просят продолжить наш "диспут", Люся сразу же соглашается и снова начинает излагать какую-нибудь "научную теорию".

- Наши предки, - говорит он, - произошли от обезьяны. Они ходили на четвереньках, а потом постепенно научились ходить на двух ногах.

От возмущения я всплескиваю руками. Я просто в ужасе от того, что говорит Люся. Неужели он серьезно думает, что наши дедушки и бабушки были раньше обезьянами? Что они ходили на четвереньках?

Об этом мы долго и горячо спорим. Наконец мы кончаем, но ненасытная публика нас не оставляет в покое. Нас просят продолжить "диспут" о шарообразности Земли.

И бедный "ученый" снова пытается доказать мне, что Земля - шар. Oн говорит, что Земля вертится вокруг своей оси и что, когда у нас день, в Америке - ночь.

Но я все так же упорно стою на своем: Земля вертится вокруг своей оси? Да что же это за ось такая? Никто ее не видел. И разве есть на свете такой великан, который мог бы проткнуть Землю? И если бы Америка была с другой стороны шара, люди ходили бы там вверх ногами. Те, которые живут внизу.

- В шаре нет ни верха, ни низа, - возражает Люся.

- Как это - нет?! А это что? - показываю я на "верхушку" мяча. - Вот - верх, а вот - низ.

В таком духе продолжается спор скромного "ученого" с самоуверенным и достаточно еще невежественным "оппонентом".

В те времена одну из комнат у нас снимал товарищ наших старших братьев, студент. Он обычно тоже присутствовал на наших "диспутах". Впоследствии он стал ректором Технологического института в Ленинграде, того самого института, который окончил Илья Яковлевич.

Вспоминая наши детские "научные споры", он говорил:

- Это было чрезвычайно забавно. Помню, как Илья Яковлевич серьезно и обстоятельно выкладывал все свои знания, поразительные для его возраста, и как потом рьяно выступала с возражениями его маленькая сестра. Мы смеялись чуть ли не до слез.

И действительно, мне вспоминается, как мама, смеясь, вытирала глаза платочком. И, может быть, потому-то мы с Люсей так и старались, что для нас было праздником, когда наша всегда грустная и озабоченная мама от души смеялась.

Невежество, которое так блистательно проявлялось в моих "научных" выступлениях, стало Люсю порядком беспокоить. Он начал учить меня грамоте.

Привыкнув с ним спорить, я на первых порах пыталась возражать ему и теперь, когда он, уподобляясь Галилею, упорно доказывал мне, что Земля вертится вокруг Солнца.

- Вертится?! - с возмущением говорила я. - А почему же наш дом и наша улица всегда на одном и том же месте? Если бы Земля вертелась, мы бы тоже вертелись. И у нас бы все время кружилась голова.

Постепенно Люсины старания достигли цели: я поверила и в шарообразность Земли, и в то, что земной шар вертится.

Люся так много думал теперь о моем "образовании", что даже ночью, со сна, задавал мне вопросы. Однажды старший брат услышал, как Люся озабоченно спросил, не поднимая головы с подушки и не открывая глаз:

- Леля, сколько будет пятью пять - двадцать пять?

Мой учитель был очень терпеливым. Зато его ученица не отличалась особым терпением. Решая задачи, я требовала, чтобы Люся сразу же подсказывал мне и решение. По этому поводу он написал мне в мой маленький альбом короткие, но достаточно поучительные стихи:

Что написать тебе в альбом?
Живи, мой друг, своим умом!

В то время как он сочинил это двустишие, ему было не больше двенадцати лет. Но мысль, выраженная в двух неприхотливых строчках, была присуща ему на протяжении всей жизни: живи своим умом!

"Думы"

Мой верный товарищ обладал также удивительной способностью утешать и успокаивать.

Днем мне некогда бывало скучать. Некогда бывало даже задуматься о чем-либо. Когда он мне что-нибудь рассказывал или читал вслух, я только и знала, что поторапливать: "Ну а что дальше? Дальше, дальше!" Не было у нас недостатка и в играх. Вечер заставал нас обычно врасплох: всегда что-то оставалось не доиграно, не дочитано, не доделано.

Но вот я ложусь спать. Из комнаты уносят настольную лампу, и меня обступает темнота, тишина, ночь. Я вспоминаю, что недавно мы с Люсей, гуляя, решили пойти в гости к нашим знакомым мальчикам, сыновьям аптекаря Нейфаха, которые жили в квартире при аптеке. Почему-то мне казалось, что фамилия "Нейфах" пахнет нафталином и еще какими-то пахучими лекарствами, продававшимися в аптеке. Было в этой фамилии и что-то мягкое, как вата.

Казалось еще, что румяным, веселым сыновьям аптекаря совсем не подходит жить рядом с аптекой - ведь они ни в каких лекарствах не нуждались. Но, когда мы вошли в аптеку, нас в квартиру не впустили. Нам сказали, что один из мальчиков тяжело заболел. А спустя некоторое время, проходя мимо аптеки, мы увидели наклейку на двери:

"Аптека закрыта по случаю смерти сына".

Эти простые и страшные слова, которые прочел вслух Люся, поразили нас обоих.

Возвращаясь домой, я все спрашивала Люсю: как это может быть, чтобы человек жил, жил и вдруг умер?

Мы не видели, как хоронили этого мальчика. Но вот в доме напротив умерла девочка, и я видела, как вынесли из парадной маленький гроб. Кто-то в толпе сказал, что в гроб к девочке положили ее большую куклу, и я даже чуть-чуть позавидовала девочке. Но это было днем. А сейчас, в темноте, меня охватывают тоска и тревога. Мне жалко девочку и даже куклу, которую тоже похоронили. И почему это люди умирают? Вот умер, как говорят у нас дома, Владимир Васильевич Стасов... На его похоронах были папа, мама и старшие братья. Это было уже давно, но мама часто вспоминает об этом и рассказывает: "С самых Песков гроб несли на руках". И мне представляются сейчас не улицы Петербурга, а песчаные холмы, по которым карабкаются, утопая по колено в песке, люди, несущие на руках гроб. Правда, Стасов был уже очень старый, - не то, что сын аптекаря или та маленькая девочка, которую похоронили вместе с куклой, но все-таки и Стасова очень жалко. У нас в столовой висит его большой портрет, подаренный брату, Самуилу Яковлевичу. Он часто рассказывает нам о Стасове. Хранится у нас и книга Стасова с надписью, которую я знаю наизусть, хотя еще сама читать не умею:

"Сам, будь всегда сам и меня никогда не забывай".

И вот уже Стасова нет...

"И почему это, - думается мне, - люди становятся стариками? Неужели мы все тоже состаримся и умрем? А вдруг умрем, даже не состарившись?"

Я переворачиваюсь с боку на бок, но уснуть уже не в состоянии.

- Люсенька! - зову я брата, который сидит в соседней комнате и читает.

Сейчас никого, кроме нас двоих, нет дома. Все ушли в гости.

Он быстро подходит, садится рядом.

- Знаешь, - говорю я, - я никак не могу уснуть. Я все думаю-думаю...

- О чем же ты думаешь? - слышится в темноте Люсин голос.

- О том, что будет...

- Когда? Завтра?

- Нет, не завтра, а когда мы состаримся.

- Но это же будет еще не скоро! - говорит он и берет мою руку в свою. - Еще так не скоро!

Он произносит это слово "так" с какой-то особенной силой и убедительностью.

- А все-таки это ведь когда-нибудь будет! -настаиваю я. - А я не хочу, чтобы мы состарились и умерли.

- Да, но ты представляешь себе, сколько пройдет до этого лет? - пытается успокоить меня Люся. - Лет двадцать... Да что - двадцать! Гораздо больше - может быть, даже пятьдесят, шестьдесят... восемьдесят!

- А тогда мы все-таки умрем? - подхватываю я с испугом.

- Да это же будет так не скоро! - опять повторяет он. - Подумай сама - восемьдесят лет! Да это же почти все равно, что вечность!

- А все-таки, - опять возвращаюсь я к тому же самому, - хоть пройдет восемьдесят лет, сто лет, но мы же умрем. А это, наверное, страшно - умирать? Очень страшно?

- Да нет! - храбро говорит Люся, словно знает это по опыту. - Ведь человек со смертью никогда не встречается.

- Как это - не встречается?

- А очень просто, - говорит Люся, и я даже в темноте чувствую его улыбку. - Ведь когда человек живет, смерти еще нет. Правда?

- Правда, - соглашаюсь я.

- А когда настает смерть, человека уже нет, и он ничего не чувствует. Знаешь, что сказал о смерти поэт Жуковский?

- Кто сказал? - переспрашиваю я.

- Ну, поэт такой, очень хороший.

И Люся читает по памяти:

Пока на свете мы, она еще не с нами;
Когда ж пришла она, то нас на свете нет.

Почувствовав, по-видимому, что нашел, наконец, способ меня успокоить, Люся продолжает еще более уверенным тоном:

- Ну вот видишь, как все хорошо получается!.. А почему тебе приходят в голову такие мысли?

- А это у меня - думы, - объясняю я. - Как становится темно, так у меня думы и начинаются.

- А ты старайся думать о чем-нибудь веселом, - советует он. - Ну вот, например, думай о том, как мы отпразднуем день твоего рождения.

- Но это еще так не скоро, - говорю я задумчиво.

- Почему - не скоро? В этом году.

И Люся начинает подробно рассказывать мне, что будет в этот долгожданный день. Он так щедро придумывает, какие чудесные подарки я получу, и кого позовем, и в какие игры будем играть, что я скоро совсем успокаиваюсь. Еще бы не успокоиться! Как хорошо, что день моего рождения будет в июне. С утра мы поедем кататься на лодке (ведь мы, конечно, летом будем жить на даче). Потом съедутся гости. В саду накроют на стол. Испекут, конечно, крендель. По всему саду будут развешаны бумажные разноцветные фонарики. Вечером, когда в фонариках зажгут свечи, сад засверкает множеством огней... А к небу взлетят, рассыпаясь фонтаном огненных брызг, ракеты. И, конечно же, будет греметь музыка.

Придумывая все это, Люся чувствовал, что этим самым он словно берет на себя какую-то ответственность передо мной. И поэтому еще задолго до дня моего рождения он, бывало, уже начинал заботиться о том, чтобы этот день отпраздновали как можно лучше. Но, конечно, даже и скромной доли того, что рисовалось богатой, доброй, щедрой Люсиной фантазии, у нас и быть не могло.

Люся продолжает свой рассказ-сказку до тех пор, пока я не засыпаю. И тогда он уходит. Он ложится в соседней комнате, но теперь не может заснуть сам. Должно быть, своими "думами" я и его заразила.

И в самом деле, когда я стала старше, Люся рассказал мне о том, как, успокоив меня, он долго мучился сам. Он тоже думал о жизни и смерти. Чувство щемящей тоски и тревоги охватывало его при мысли о маме. Здоровье ее было слабое, и страшно было подумать, что ее жизнь может вдруг оборваться...

Над чем только не задумывался Люся в эти тихие, бессонные часы! О вечности, о том, как возник мир, и о том, что было тогда, когда еще ничего не было. Ведь время уже было - значит, это было пустое время? А может ли время быть пустым? Ведь во времени хоть что-нибудь да происходит! Да и могло ли быть когда-нибудь такое время, когда ничего еще не было?..

Мозг мальчика обременен непосильной для его возраста работой. Но приходит спасительный сон, и новое утро рассеивает ночные думы.

Услышав впоследствии признание Люси о том, как он мучился после наших "философских" разговоров я страшно удивилась. Мне было трудно представить себе, что мой умный, "знающий все на свете" брат тоже может мучиться от каких-то "дум".

И с тех пор я старалась, насколько могла, щадить его и не требовать от него слишком многого. Я поняла, что в жизни есть такое, что никак не зависит даже от самых любящих людей, и собственными силами старалась справляться со всеми своими "думами".

Наша читальня

Кто-то подарил мне игрушечную типографию. Это была коробка, разделенная внутри на клеточки. В каждой из них лежали резиновые буквы. Их можно было вынимать специальными щипчиками и вкладывать в выемки, вырезанные в дощечке, а потом, смазав краской, печатать.

Но как и всякая игрушка, даже самая хорошая, и эта, вероятно, мне скоро бы надоела, если бы не мой изобретательный брат. Он придумал для меня очень интересное занятие, приохотившее меня, кстати сказать, к чтению.

У нас дома было довольно много книг. Мне даже казалось, что их слишком много, потому что книжный шкаф и этажерка были у нас до того набиты книгами, что они стояли на полках в два ряда. Лежали книги и на подоконниках. На то, чтобы найти какую-нибудь книгу, уходило много времени.

- Знаешь, что я придумал? - сказал Люся. - Давай напишем на каждой книге номерок, потом составим каталог, и ты будешь выдавать книги, как в настоящей читальне. Ты будешь библиотекарша.

Люся мне быстро объяснил, что нужно делать, и мы принялись за работу. Прежде всего с обеденного стола, как всегда в таких случаях, была снята скатерть. Книги временно перекочевали из шкафа и с этажерки на стол.

Я смотрела на своего брата, готовая сейчас же выполнить любое его поручение. А ему приходили в голову всё новые и новые идеи.

- Мы сделаем вот что, - говорил он, увлеченный собственной выдумкой, - на первом листе каждой книги напечатаем две буквы: "НЧ". Это будет означать "Наша читальня". А рядом поставим цифру - номер.

Я приняла Люсино предложение с восторгом. Он составлял каталог, а я изо всех сил хлопала печатью по титульным листам книжек, радуясь тому, что выполняю такое важное поручение. Это ведь не просто игра, а нужное для всей нашей семьи дело. Теперь легко будет отыскать любую книгу, и выдавать книги поручено мне. А вдобавок, теперь это не просто книги в шкафу, а читальня! Гораздо интереснее, конечно, сидеть за книгой в читальне, чем у себя дома. Люся придумал даже, чтобы во время чтения у нас была полная тишина, как и полагается во всякой читальне.

Все это так интересно, что мы оба не в состоянии оторваться от работы.

Через несколько дней все было готово. Люся устроил мне уголок для выдачи книг. Уже появилось на стене рядом со шкафом объявление, напечатанное в нашей маленькой "типографии":

"СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ!"

Первым читателем, который пришел в "Нашу читальню", был... сам же Люся. Он обратился ко мне совершенно официально:

- Скажите, пожалуйста, у вас есть Диккенс?

Он сказал это шепотом, хотя никого, кроме нас двоих, в читальне еще не было.

- Есть, - ответила я тоже шепотом, заранее предвкушая удовольствие при мысли о том, как я сейчас выдам книгу. - А что вы хотите из книг Диккенса?

- "Записки Пикквикского клуба".

- Хорошо, одну минуту!..

Я порылась в каталоге, нашла номерок и, хотя эта книга и без каталога была у нас обоих на виду, притворилась, что ищу ее по номеру.

- Вот, пожалуйста. Распишитесь.

Читатель расписался в карточке, вынутой из карманчика книги, и пошел к столу. Через несколько минут он уже совсем углубился в чтение и забыл про нашу читальню. А я стала с нетерпением ждать, когда же он придет менять книгу.

- Вы еще не кончили? - время от времени спрашивала я, забыв о том, что я же сама вывесила объявление насчет тишины.

Но читатель увлекся уже настолько, что ничего не слышит. Признаться, я немножко разочарована: какая же это читальня, если книги спокойно стоят на полках?

Скоро пожалел, кажется, о своей затее и сам Люся.

Как-то раз, делая уроки, он торопливо подошел к шкафу, чтобы достать нужную ему книгу.

Но тут к шкафу подбежала я и загородила собой дверцу:

- Что вам выдать?

- Я сейчас не играю, - чуть раздраженно ответил он, слегка отстраняя меня. - Пусти, я сейчас не играю.

Но я неумолима: ну и что ж, что мы сейчас не играем? Все равно, книги надо искать по каталогу - иначе ничего не найдешь. И, если книгу после выдачи не записать, вся наша работа пропадет даром. Пришлось Люсе уступить мне, пока все не было сделано по правилам.

Себе самой я тоже выдавала книги и тоже расписывалась в получении. Однако спустя некоторое время я, так же как и Люся, остыла к этой игре. Но с тех пор у меня появилась любовь к нашей домашней библиотечке, любовь к порядку в ней, а главное, к самим книгам. Я стала читать и те книги, которые раньше казались мне скучными. Ведь это были книги из "Нашей читальни"!

В нашей читальне были только "взрослые" книги, как я их называла. Детских книг Люся, как и все наши, не признавал. Я же, грешным делом, зачитывалась и Чарской, и Желиховской, и Клавдией Лукашевич. Дома у нас эти книги не водились, и я брала их у наших двоюродных сестер, моих сверстниц. Люся всячески старался отучить меня от этого "вредного чтения", как он говорил.

- Это глупые, сентиментальные книжки! - доказывал он мне. - Они только портят тебе вкус.

Он давал мне читать Дефо, Свифта, Жюля Верна, но, должна сознаться, эти книги не увлекали меня так, как книги Чарской. Правда, увлекаясь ею, я в то же время чувствовала, что те книги, которые любит Люся, гораздо лучше и умнее. Я понимала также, что Люся знает несравненно больше, чем я, не только потому, что старше меня, но и потому, что читает совсем другие книги.

О книгах, которые Илья Яковлевич читал в детстве, он впоследствии (в записной книжке 1932-1936 годов) писал:

"Я научился читать поздно - семи лет. Хотя я и пишу детские книги, но я сам детских книг не любил. Может быть, потому, что в мое время детские писатели разговаривали со своими читателями свысока, как с дурачками, а не как с умными людьми. Первая моя книга была - "Рождественская песня" Диккенса. Одолел я ее с большим трудом, чем теперь трактат по совсем незнакомой науке на малознакомом языке. Слова были непривычными и непонятными. Рассказ этот начинался так: "Марлей был мертв, как камень". Мне было совсем непонятно, что такое "Марлей", что такое "мертв, как камень". Единственное понятное слово "камень" тоже казалось непонятным рядом с другими. Но я решил не отступать и читал строчку за строчкой... И в конце концов и Марлей, и Скрудж, и все прочие действующие лица были уже для меня как бы старыми знакомыми.

За Диккенсом следовал Марк Твен, за Марком Твеном - сказки Пушкина, за Пушкиным Лонгфелло, за Лонгфелло - "Илиада", "Одиссея", "Король Лир" Шекспира. Все это - лучшие в мире книги. Давал мне их читать старший брат-поэт".


Когда Люся подрос, большое место занял в его чтении Жюль Верн. Его захватывал и увлекал в романах Жюля Верна пафос научных открытий. Он рано понял, что фантазия тут не беспочвенная: опираясь на то, что уже известно науке, она предвосхищает будущие великие открытия научной мысли.

В значительной степени под влиянием этих книг Люся в детстве мечтал о кругосветном путешествии. Впоследствии слабое здоровье не позволяло ему много ездить даже по нашей стране. Но смелая мысль его, обогащаемая знаниями, обладала способностью охватывать воображением многое из того, что он не мог увидеть своими глазами.

- Откуда ты все это знаешь? - спросишь, бывало, у него в годы его детства и юности.

И всегда следует одни и тот же короткий ответ:

- Читал...

Чувствуя невольное уважение к тем книгам, которыми увлекался Люся, я все же не сразу смогла отказаться от той слащавой литературы, которая так и не получила доступа в "Нашу читальню". Ни одна из этих книг, несмотря на вольфовский раззолоченный переплет, не удостоилась - благодаря твердой воле и строгому вкусу моего юного руководителя - визы "НЧ".

И вот, наконец, желание Люси исполнилось. Меня совершенно покорили "Детство и отрочество", "Давид Копперфильд", "Том Сойер", "Путешествие Гулливера", "Дон-Кихот". Суррогат литературы был вытеснен литературой подлинной, созданной на века.

Плагиат и строгий судья

Люся уже учится, насколько я помню, в четвертом классе (теперь это был бы шестой). У него все меньше остается времени для того, чтобы играть со мной, и я ухожу иногда в гости к нашим соседям, живущим на одной площадке с нами. Там я играю со своим ровесником Ромой. Он настоящий франт - на нем бархатный пиджачок, белая жилетка и пышный галстук, завязанный бантом. Мать называет его "мамочка" и считает маленьким, хотя ему уже восемь лет. У него выпуклые глаза, пухлые щеки.

Рома любит прихвастнуть и приврать. Люсе всегда удастся выводить его на чистую воду. Но я еще настолько доверчива и наивна, что меня ничего не стоит провести.

Однажды я пришла к Роме, и мы с ним уселись за парту. Мне страшно нравилось, что у Ромы отдельная комната, да вдобавок - настоящая парта, желтая с черным, лакированная, как в школе. Я в школе еще не училась и мечтала о школьной сумке и парте, как о чем-то сказочном.

- Давай сочинять что-нибудь, - предложил мне Рома. - Хочешь, стихотворение? Только не будем показывать друг другу, пока не кончим. Посмотрим, кто сочинит лучше и быстрее.

Я соглашаюсь, хотя и боюсь, что быстро мне не сочинить. Ведь я даже не представляю себе, о чем писать.

Я часто видела дома, как брат-поэт пишет стихи, но он не просто пишет, он работает: думает, ходит по комнате, садится и, закуривая, записывает строчки, потом черкает их и пишет снова. Начисто он пишет только шуточные стихи, когда сочиняет что-нибудь для альбомов сестер, их подруг или для моего альбома.

А Рома, к моему удивлению, так и строчит, почти не останавливаясь, и даже ничего не черкает.

Рома пишет, прикрывая рукой листок. А у меня так ничего и не получается. После долгих усилий я сдаюсь:

- Не выходит!

- А у меня вышло! - торжественно заявляет Рома. - Вот смотри!

И я вижу целую страницу, исписанную крупными буквами:

Когда волнуется желтеющая нива
И темный лес шумит при звуках ветерка...

От восторга у меня захватывает дыхание.

- Рома, - говорю я, - неужели это ты... сам?

- Ты же видела, что сам! - гордо отвечает он.

Я читаю до конца. Дойдя до слов: "И в небесах я вижу бога", я испытываю такое чувство, словно я сама сейчас вижу бога, и если не в небесах, то рядом с собой.

- Ты настоящий поэт! - говорю я в восторге. - Прямо как Пушкин или Лермонтов!

Рома как будто немножко смущен, но я принимаю это за скромность. Он хочет забрать у меня листок, но я уже бегу:

- Я покажу брату!

Рома бросается за мной следом:

- Не надо, подожди!

Но я уже в комнате, где Люся готовит уроки.

- Смотри, - говорю я, - у меня ничего не вышло, а Рома вот что сочинил!

Люся пробегает глазами исписанный листок и вдруг вскакивает с места.

- Ах, воришка! - говорит он, потрясая листком. - Негодяй! Мошенник! Где он?

- Кто? - испуганно спрашиваю я. - Рома - негодяй и мошенник? Почему?

- Как - почему? Он же все скатал у Лермонтова! Разве ты не знаешь?

Я вдвойне смущена: и оттого, что не знала этого, и оттого, что меня так легко обмануть.

- Где он, этот жулик? - не унимается Люся. - Я его сейчас проучу!

Я еще никогда не видела своего тихого брата в таком гневе.

Рома был у нас в передней. Увидев, что я не одна, он хотел улизнуть. Но было уже поздно. Люся взял его за воротник нарядного бархатного пиджачка и сказал, не выпуская:

- Ты знаешь, как называется то, что ты сделал?

- Мама! - закричал в ответ Рома.

Но "строгий судья" все еще держит маленького франта за шиворот.

- Это называется не "мама", а "плагиат". Понятно?

Но Роме, по-видимому, это непонятно. Тогда Люся запирает дверь на лестницу и ключ кладет себе в карман, чтобы Рома не мог убежать. Рома с ревом колотит по двери кулаками, ногами, но это ему не помогает. Люся уже запер за его спиной вторую дверь, и Рома оказывается между двумя запертыми дверями, как в западне.

- Пусть постоит там и подумает, - говорит Люся.

Несчастный пленник еще сильнее колотит в двери кулаками и ногами. Через минуту Люся его выпускает. Тот сломя голову бежит домой, а Люся говорит с усмешкой:

- Ничего, это ему на пользу. В другой раз не станет выдавать стихи Лермонтова за свои.

Не знаю, понял ли что-нибудь Рома, а мне этот случай помог понять многое - и как преходяща легкая, незаслуженная слава и как трудно заслужить настоящую.

Изобретатель

В семье у нас часто устраивались домашние импровизированные спектакли. Родители были у нас "публикой", а мы - артистами. Однажды брат, Самуил Яковлевич, постоянный автор всех наших пьес и неизменный режиссер, поставил маленькую импровизированную сценку "из жизни первобытного общества". Он же был и главным героем этой пьесы, вождем какого-то дикого племени. В разгаре спектакля он вдруг неожиданно для всех (и для самого себя) крикнул:

- Пленница, поставь самовар!

"Пленница" (эту роль исполняла средняя наша сестра) выбежала и быстро ответила, бросив взгляд на другого "первобытного" человека - Люсю:

- Самовар еще не изобретен!

Зрители наши смеялись. Это был явный намек на Люсину страсть к изобретательству.

Люся часто рассказывал мне о том, что люди уже изобрели, придумали и что еще когда-нибудь придумают. В этих рассказах часто произносились слова: "когда-то", "в старину" - и наряду с ними: "когда-нибудь в будущем", "со временем".

Все это звучало для меня по-сказочному, вроде: "в тридевятом царстве, в тридесятом государстве".

"Изобретать" Люся начал очень рано.

В своей большой записной книжке, в которой Илья Яковлевич делал первые черновые наброски для своих будущих книг, он подробно описал, как в детстве мечтал стать химиком и как, в связи с этим, занялся изобретательством.

Лет в двенадцать Люся изобрел настольную игру, для которой сам же придумал и название: "Аэробеллум". Это название получилось из соединения двух слов: из греческого слова "аэро" - воздух, и латинского слова "беллум" - война, что вместе означало: "воздушная война".

В те времена воздухоплавание было еще новостью, и в изобретении такой игры сказалась способность Ильи Яковлевича уже в самые юные годы угадывать новое, нарождающееся.

Издатель, которому Люся охотно передал свое изобретение (это был знакомый нашей семьи), выручил за новую игру немало денег. Изобретатель же получил один экземпляр в подарок и был чрезвычайно доволен. Ему и в голову не приходило, что он мог бы, если бы был повзрослее, получить патент.

Как сейчас, помню эту большую коробку и внутри нее сложенный картонный лист. Лист разворачивается и кладется на стол. И вот перед нами - голубое небо. Небо разграфлено на клетки, наподобие шахматной доски. Вместо шахматных фигур - тут крошечные блестящие аэропланчики. На вложенном в коробку листке была напечатана жирным шрифтом фамилия издателя игры.

Однако это не помешало ему напечатать - слово в слово - объяснение к игре, написанное Люсей. Люся не подозревал, что в этом случае авторские права были нарушены в гораздо большей степени, чем в случае с плагиатом, который совершил восьмилетний Рома. Нарушение "авторских прав" Лермонтова привело Люсю в ярость, теперь же, когда было нарушено его собственное право авторства, он по неопытности остался совершенно спокоен.

Мало того, мы с Люсей искренне радовались появлению игры в таком великолепном виде. А я, вдобавок, удивлялась тому, что придуманная дома игра могла каким-то чудесным образом стать общим достоянием. Этот наш знакомый казался мне тогда прямо волшебником: ведь что мог бы сделать Люся без этого всемогущего человека? Разве что вырезать из картона или из бумаги что-то похожее на аэропланчики, но это было бы, конечно, совсем не то!

И мы оба без конца благодарили нашего взрослого друга. То, что он занимался исключительно изданием игр для детей, нас необыкновенно к нему располагало. Он был для нас воплощением заботы о детях. Мы думали, что он приходит к нам только для того, чтобы доставить нам удовольствие.

Придумав что-нибудь одно, Люся сразу же принимался за другое, не менее интересное.

- Вот посмотри, - сказал он мне однажды, сгибая пополам заостренный листок бумаги. - Сейчас у меня получится бумеранг.

- Что такое получится? - не поняла я.

- Бумеранг, метательное орудие, - объяснил Люся, рассматривая то, что у него получилось. - Его применяют австралийские племена для охоты на птиц. А еще и для игры. Бумеранг делают из плоской деревянной палки. Палку заостряют и ловко бросают вперед. Если на пути нет никаких препятствий, бумеранг возвращается назад.

- И наш бумеранг к нам вернется? - обрадовалась я.

- Вот посмотрим.

Люся убрал стул, стоявший впереди, отошел в конец комнаты и пустил свое "метательное орудие" вперед. Бумеранг стремительно полетел по направлению к окну и... послушно вернулся к ногам Люси.

Я не верила глазам. Это казалось мне просто чудом.

Мы принялись по очереди пускать бумеранги - один за другим, и вскоре новая игра стала одной из наших самых любимых.

Где-то Люся прочел о том, что у Жюля Верна в кабинете стоял огромный глобус, испещренный линиями, которые изображали путешествия героев его романов. Подражая, очевидно, Жюлю Верну, Люся придумал для меня интереснейшую игру: путешествие по глобусу. Мы задумывали для наших воображаемых путешественников (большей частью, это были мы сами) какой-нибудь кругосветный маршрут и "отправлялись в путь". При этом мы пользовались всеми видами транспорта: ездили в поездах, плыли на пароходах, и глобус, медленно вращаясь, переносил нас с одного полушария на другое. Он оживал для нас, наш старенький глобус, который переходил у нас в семье от старшего к младшему, и мы внимательно всматривались в каждую самую крошечную буковку или извилинку, обозначенную на глобусе. Мы плыли по океану, пробирались на верблюдах по пескам пустыни, блуждали в джунглях, и при этом с нами случалось множество всяких приключений. Мы смело преодолевали опасности и благополучно "возвращались" к себе домой.

К каждой такой игре Люся готовился, потому что относился ко всему очень серьезно.

С таким же острым чувством ответственности, с таким же огромным желанием увлечь, заинтересовать ребенка начал со временем Илья Яковлевич свой большой разговор с читателем. Словно миллионы младших братьев и сестер были теперь перед его глазами. И как бы видя их перед собой - спрашивающих, иногда недоумевающих, задумывающихся, - Илья Яковлевич с увлечением принялся отвечать иа бесконечные молчаливые вопросы, которые он заранее угадывал, говорить с маленькими читателями серьезно, а подчас шутливо, но не для того, чтобы смешить, а чтобы помочь понять окружающий мир.

С годами эта большая забота о маленьком читателе у Ильи Яковлевича все росла и углублялась. Постоянно представляя себе этого любознательного и пытливого читателя, Илья Яковлевич нередко вспоминал и свое собственное детство, вспоминал, с каким жадным любопытством присматривался он к окружающим вещам и явлениям, как старался он проникнуть в их скрытую внутреннюю жизнь.

И не случайно, что в самые последние свои дни - в октябре 1953 года - Илья Яковлевич, обдумывая замыслы новых книг, предложил для плана Детгиза и такую тему: "Детство любознательного человека".

Если бы Илье Яковлевичу удалось осуществить этот свой замысел, то в книге было бы, конечно, немало автобиографического. Но основная идея книги заключалась в том, чтобы показать юному читателю пробуждение и рост человеческого сознания, неизбежные ошибки и конечные победы пытливой, любознательной мысли.


Люсе исполнилось тринадцать лет. В этот день он получил необыкновенные подарки, сразу сделавшие его взрослым в собственных глазах: микроскоп и часы. Часы ему подарил папа, достав их за недорогую плату у своего знакомого часовщика, а микроскоп подарила наша тетушка, у которой было меньше детей, чем в нашей семье, и гораздо больше денег.

Часы Люся скоро, к своему большому горю, потерял, а микроскоп хранил в течение многих лет.

Нас с мамой не было в те дни дома - мы уезжали из Петербурга к дедушке и бабушке. Но, когда мы вернулись, я увидела своего брата, склонившегося над трубкой еще неизвестного мне, сверкающего сталью и стеклом прибора.

Целый мир, новый и удивительный, открылся нам под этим чудодейственным аппаратом.

- Знаешь, во сколько раз увеличивает этот микроскоп? - сказал Люся, называя мне цифру.

И он объяснил мне еще, что это значит - "увеличивает": все то, что неразличимо простым глазом, становится под микроскопом во столько-то раз больше.

Помню, что первым делом он показал мне под микроскопом крошечный кусочек, срезанный с корки сыра. Я вгляделась - и ахнула: там копошились самые настоящие червячки.

- Это микробы? - спросила я.

- Ну конечно, - сказал Люся. - Видишь, как тщательно надо срезывать корку, когда ешь сыр.

Но больше, чем этот назидательный вывод, меня поразило созвучие слов: "микроб" и "микроскоп". Я решила, что микробы потому так и называются, что их можно увидеть только под микроскопом.

По целым часам Люся сосредоточенно разглядывал все, что попадалось ему под руку. И казалось, что никого нет на свете счастливее, чем он.

За Невской заставой

- Лучше синица в руки, чем журавль в небе, - говорила обычно мама, когда наш отец в ожидании лучших времен отказывался от должности, которую ему предлагали.

В раннем детстве я часто задумывалась над тем, что это за синица. Где она? Ведь никакой синицы у мамы в руках никогда не было. А она все говорит об этой синице, в сущности такой же недоступной, как и папин журавль.

У нас дома часто пели песню, которая начиналась словами:

За морем синичка непышно жила,
Непышно жила - пиво варивала...

И эта синичка связывалась в моем представлении с маминой синицей. Наверное, мамина тоже живет за морем и тоже - непышно. И мне казалось, что правильнее было бы петь так:

За морем синичка непышно жила,
Непышно жила - мыло варивала...

Ведь у мамы с папой разговоры вертятся всегда вокруг каких-то мыловаренных заводов. Папе все кажется, что где-то он найдет такой завод, где ему будут платить больше и где он сможет поставить дело по-своему. Но время шло, и папин журавль все так и оставался в небе, как и мамина синица - за морем...

У нас дома почти всегда не хватало денег. Мама "еле-еле сводила концы с концами", как она говорила. И это тоже были непонятные слова. Что за концы такие? Концы чего?

Завод, где папа служил, закрылся, и папа остался без работы. Спустя некоторое время он нашел работу на заводе за Невской заставой.

- А прочно ли все это? - спрашивала мама тревожно. - А может быть, и этот завод прогорит?

- Ничего, - говорил папа, как всегда, бодро, - не прогорит.

Мама вздыхала:

- Кто знает!.. Ведь ты сам говорил, что несколько корпусов уже больше не работают.

- Да что мы будем унывать раньше времени! - отвечал папа. - Не пропадем! Работа найдется. Не здесь, так в другом месте.

И вот мы снова переезжаем "в другое место" - на новую квартиру. Это очень интересно переезжать, и я не совсем понимаю маму: почему мама не любит уезжать с "насиженного места", как она говорит? Правда, каждый раз при переезде что-нибудь из вещей ломается или теряется, но зато как интересно, когда в пустую квартиру вносят мебель и гулко разносятся в комнатах шаги и голоса.

В этой квартире - за Невской заставой - как-то особенно просторно. Может быть, потому, что комнаты без дверей. Папу, как всегда, обманули: обещали "хорошую квартиру при заводе", а дали какое-то недостроенное помещение во флигеле. Кругом - пустырь. Работает только один из корпусов завода. Это мыловаренный завод. Остальные корпуса заглохли, словно умерли. Трава во дворе такая высокая, как на необитаемом острове. Здесь когда-то проходила узкоколейка, ио и она заросла травой. Мы с Люсей в восторге. Этот заброшенный двор со всеми его пустыми строениями - для нас настоящий остров сокровищ. Имеются даже вагонетки, которые можно подталкивать, и тогда они сами едут по узкоколейке. В глубине двора мы "открыли" целый флигель с вывеской на двери: "Контора". Тут оказался на стене большой неизвестный мне аппарат. Люся мне объяснил, что это телефон: если покрутишь ручку и возьмешь трубку, можно услышать, как "барышня" со станции ответит тебе, а потом соединит тебя с кем хочешь. Люся тут же покрутил ручку и дал мне трубку. Услышав в трубке голос, я от удивления выронила ее.

- Знаешь, - сказала я, - эта барышня пищит, как Петрушка!

В этой пустой конторе брат, Самуил Яковлевич, устроил свой первый в жизни "рабочий кабинет". Он разложил на одном из солидных дубовых бюро свои рукописи, книги и теперь мог по целым часам работать в полной тишине. Эта заброшенная контора ему очень нравилась. Вдобавок к его услугам тут был, словно специально для него установленный, телефон. Правда, телефон большей мастью молчал, и поэтическое настроение ничем не нарушалось.

В гимназию Люся и сестры ездят на паровике. Паровик этот назывался еще почему-то "кукушкой". К паровозу с огромной трубой был прицеплен маленький вагончик. Из трубы так и валил густой черный дым. Бывало, подолгу приходилось ждать и мерзнуть, пока, наконец, где-то вдали не затрубит страшным голосом и не задымит эта неуклюжая махина. Она еще в пути, а все уже радуются, что томительному ожиданию скоро конец.

Теперь чуть ли не целый день мне приходится ждать, пока не вернутся из города Люся и сестры.

Люся учится теперь уже в пятом классе, но в другой гимназии. У нас дома ее называют "гимназией Столбцова" - по имени директора. Здесь требования гораздо более строгие, чем в прежней гимназии, и на приготовление уроков уходит у Люси больше времени, чем раньше.

Зато по воскресеньям он по-прежнему играет со мной.

Как только выпал снег, наш необозримый двор стал как будто еще больше.

Вот Люся катает меня в санках по снежным холмам и равнинам.

- Я сейчас твой рыцарь, - говорит он, - а ты моя дама.

И я принимаю за должное его рыцарское служение. Я чувствую, что мой увлекающийся, мечтательный брат опять начитался каких-то очень интересных книг и от этого ему нетрудно бежать, запыхавшись, и тащить на веревочке санки с его довольно неповоротливой, закутанной до ушей "дамой". Я бы сама с удовольствием покатала своего рыцаря, но это не полагается. Нельзя же нарушать законы игры. Дама так дама, ничего не поделаешь.


И вот наступает весна. Во дворе разлились целые моря. Мы пускаем на одной из самых больших луж бумажные кораблики. Тепло пригревает солнце, а ветер - резкий, еще по-зимнему студеный. Он рябит водяную гладь, кораблики качаются на волнах, их целая флотилия. Мы забыли, что давно пора домой.

А вечером, сидя в столовой за столом, Люся читает книгу и то и дело кашляет. Кашель у него какой-то странный - глубокий, глухой, прерывистый и такой частый, что не дает ему читать. Мама встревожена. Она щупает губами его лоб, так и есть: жар. И я чувствую, что все это наделали наши кораблики.

Мама помогает моему бедному рыцарю лечь в постель. Потом измеряет ему температуру. Тридцать восемь и семь.

Через несколько минут в комнате уже пахнет скипидаром. Мама старательно и бережно растирает Люсе спину и грудь. Сначала она, как всегда, когда мы заболевали, сердилась, упрекала Люсю за то, что он простудился, но теперь, когда он уже лег, она говорит ласково и как-то особенно нежно. Это признак того, что болезнь серьезная и что мама очень встревожена. Еще не пришел доктор, а мама уже перелистывает страницы энциклопедии Граната, отыскивая описание какой-то тяжелой болезни, и видно по ее дрожащим пальцам и побледневшему лицу, что она боится, как бы ее опасения не оправдались. "Это, конечно, воспаление легких!" - говорит она тихонько, чтобы не услышал в соседней комнате наш больной. И, когда приходит врач, она уже заранее знает, что он скажет.

Выздоровление

Память переносит меня сразу из Петербурга в Финляндию, на взморье. Лето уже в полном разгаре. Мы живем на даче в Оллила. Живем вместе с тетей Машей, которая, как я поняла впоследствии, сняла дачу не только для себя, но и для нас.

Люся уже на ногах. Мама изо всех сил старается, чтобы он прибавил в весе как можно больше, и она изобрела для него лекарство - горячее молоко со свиным салом. Я с ужасом слежу за тем, как мой храбрый брат, не моргнув глазом, выпивает целый стакан со сгустками жира.

- Противно? - робко спрашиваю я.

- Да нет, нисколько! - мужественио отвечает Люся.- Я себе внушил, что это безвкусно, и почти ничего не чувствую.

И он мне говорит еще, что теперь только по-настоящему понял, как прав наш папа, считая человека хозяином своих привычек.

- Человек может лепить свой характер, как воск, - говорит Люся, повторяя слова папы. - Все зависит от воли.

Но из того, что Люся так подчеркивает значение этих папиных слов, видно, сколько труда стоит ему самому владеть собой, подчинять свои желания и ощущения разуму.

Теперь все чаще у нас дома называют Люсю "философом". Мама с гордостью и благодарностью смотрит на своего разумного и доброго сына, радуясь тому, что он так старается выздороветь. Ведь денег на санаторий нет. И на сливки, которые предписали врачи, тоже нет. А Люся все делает для того, чтобы обойтись и без санатория, и без сливок.

И вот кто-то из родных сфотографировал в конце лета Люсю с мамой. На снимке - круглощекий, улыбающийся подросток. Он стоит в спокойной, непринужденной позе, а рядом с ним - наша худенькая мама. За время болезни Люси она сделалась ниже его ростом. Она обняла его плечи, и лицо у нее, хоть и усталое, но в то же время и счастливое.

Это единственный снимок, запечатлевший Люсю таким здоровым на вид, а маму - такой счастливой.

К несчастью, поправка оказалась непрочной. Повторяющиеся воспаления легких (а может быть, и нераспознанный туберкулез?) постепенно подтачивали и разрушали слабые легкие.

Приехав на дачу после Люсиного выздоровления, мы, конечно, сразу же вдвоем отправились к морю.

Могло ли быть большим чудом для мальчика, пролежавшего столько времени в постели в душной городской квартире, - вдруг оказаться на свежем воздухе, да еще на берегу моря, и к тому же впервые в жизни?

В тот день море, на наше счастье, было довольно бурное и поэтому показалось нам не тихим Финским заливом, какое оно на самом деле у берегов Карельского перешейка, а настоящим океаном. Никогда не забуду, какой восторг охватил Люсю. Он распростер руки, как крылья, и, вдыхая морской влажный воздух, сказал:

- Какое это счастье жить у моря! Знаешь, я согласился бы жить в самой убогой лачуге, только бы на морском берегу!

Купанье Люсе было, конечно, запрещено. Поэтому вскоре оказалось, что делать ему у моря, в сущности, нечего. Зато все его внимание привлек гигантский муравейник в уголке нашего большого тенистого сада.

И вот мне вспоминается жаркий августовский день. У мамы уже новые заботы: скоро осень, надо переезжать в город, готовить детей в гимназию. Но дни стоят еще такие хорошие! Сосны и ели точно застыли и не шелохнутся. Только листья берез и осин слегка колеблются и чуть шелестят - уже сухим, осенним шумом. Небо бледно-голубое, без единого облачка. Пахнет хвоей, сухой травой. Дни хоть и жаркие, но становятся все короче, вечера - длиннее и прохладнее, ночи - темнее.

Теперь, после долгой и тяжелой болезни, Люся становится все серьезнее и сосредоточеннее. Видно, что он бережно копит новые силы, жадно впитывает в себя каждое впечатление.

Это его душевное состояние отразилось в одном из его стихотворений, написанных в то лето:

Весь день брожу я, ослепленный
Огнем безжалостных лучей.
И дремлет дух мой утомленный
В стесненной келии своей.

Но только свежестью повеет
И выше станут небеса,
Мой дух воскресший пламенеет,
Как семицветная роса.

Муравьи, пчелы, звезды

В белой блузе, с расстегнутым по-летнему воротничком, нагнув коротко остриженную голову, Люся склонился над муравейником. Тонкая морщинка легла между бровями. Что-то новое открылось ему сегодня, и он стремится сопоставить это новое с тем, что уже заметил раньше. Сейчас, если его позвать, он, пожалуй, не сразу услышит. Он, должно быть, даже не чувствует, как затекла у него нога, на которую он присел. Он - весь внимание и сосредоточенность.

Подбежишь, бывало, посмотришь мельком, и кажется, что муравьи ползают туда и назад без всякого толку и что ничего особенного тут и не увидишь. Просто зачем-то одни муравьи тащат куда-то былинку, словно это целое бревно, другие роют какой-то ход. Света божьего не видят!.. То ли дело порхающие с цветка на цветок пестрые бабочки или звенящие стрекозы! Бабочки и сами похожи на цветы, только эти цветы летают. Но вспомнишь басню Крылова "Стрекоза и муравей" - и невольно смутишься. Ведь стрекоза - это я сама, прыгающая через скакалку, а Люся похож на деловитого тихого, трудолюбивого муравья.

Бывало, Люся подзовет меня и скажет:

- Посмотри, видишь - двумя передними лапками муравей роет землю, а двумя задними отбрасывает ее назад?

Я присаживаюсь рядом с Люсей.

- А ведь у муравья шесть ног. А что он делает средними?

- А средние нужны ему для опоры.

И Люся начинает рассказывать мне о том, как муравьи-рабочие трудятся, как муравьи-солдаты воюют, какие в муравейнике кладовые, и еще много-много нового для меня и интересного.

Люся кажется мне Гулливером, попавшим к лилипутам.

- Муравьи, наверное, думают, - как-то раз сказала я, - что ты великан?

Люся усмехнулся.

- Не знаю, что они думают, - ответил он тоже шутливо, - но я, наверное, интересую их гораздо меньше, чем они меня.

Вдоволь насмотревшись на жизнь муравьев в их муравьином царстве, мой брат-великан решил понаблюдать за жизнью отдельных муравьев более простым и удобным способом - сидя за столом. Он наполнил стеклянную банку землей, положил туда муравьев и начал свои наблюдения.

Теперь все было перед глазами. Но оказалось, что наблюдать-то и нечего. Те самые муравьи, которые были так деятельны на воле, теперь почти не двигались.

- В чем дело? Непонятно! - недоумевал Люся.

Он строил всевозможные догадки, и в конце концов ему в голову пришла такая мысль: может быть, муравьи так бездейственны, потому что им не о чем заботиться? А что, если положить в банку личинки муравьев?

Догадка эта полностью оправдалась. Как только в банке появились личинки, муравьи словно ожили. Сквозь стекло банки теперь можно было видеть, как задвигались, зашевелились они, какая у них началась опять хлопотливая жизнь.

Люся не только занимался собственными наблюдениями. Он дополнял их чтением.

- Знаешь, - сказал он мне как-то раз, - я прочел одну очень интересную книгу о пчелах. И меня поразило вот что: пчела трудится гораздо больше, чем это нужно ей самой. Чтобы прокормиться, ей достаточно было бы облететь за день всего несколько цветков. А она облетает их за день несчетное количество. И вовсе не голод принуждает ее к этому. Пчелы трудятся для всего улья, для личинок, то есть для будущих пчел.

А вот Люся дома, на застекленной террасе. На столе перед ним - опрокинутый стакан, а под стаканом - большой мохнатый шмель. Тут же за столом, рядом с Люсей, наш брат-поэт. Оба брата следят за поведением подопытного шмеля. Я тоже стою рядом и наблюдаю, как этот бедный шмель то опрокидывается на спину, то снова кое-как поднимается на ножки. Я робко высказываю совершенно невероятное предположение:

- Он что - пьян?

- Да, немножко навеселе, - отвечает Люся серьезно. - Мы выловили его из рюмки вина.

Наблюдать за пьяным шмелем было очень интересно. Но все кончилось печально - маленький мохнатый "алкоголик" погиб.

Люся сразу же принялся за какой-то новый опыт, а я решила заняться похоронами. Я положила погибшего шмеля в пустую коробочку из-под спичек, вырыла в саду ямку, положила в нее коробочку с погибшим шмелем, а затем воткнула в холмик дощечку, на которой заранее вывела печатными буквами:

Прах тебе, милый шмель!

Спустя несколько дней в моем маленьком альбоме, исписанном вдоль и поперек стихами брата-поэта, появились еще и такие стихи:

В саду, в стороне от дорожки,
Где дремлет тенистая ель,
Покоится, вытянув ножки,
Погибший безвременно шмель.

Меня долго потом дразнили у нас дома этой эпитафией: "Прах тебе, милый шмель!", а Люсю укоряли в том, что он нарочно спаивает шмелей.

В дождливую погоду, когда нельзя уже было сидеть по целым дням у муравейника, Люся любил, забравшись куда-нибудь, где поменьше народу, читать или делать зарисовки с натуры.

Обычно, когда мы переезжали на дачу, Люся прежде всего выискивал для себя какой-нибудь самый маленький балкончик на втором этаже, ставил столик или же - за неимением стола - сооружал из ящика что-то похожее на стол и сверху клал несколько своих любимых книг.

Рядом с томиками Пушкина, Тютчева, Фета лежали и научные книги, которые в самом буквальном смысле слова были для него настольными: "Жизнь растения" Тимирязева, "История свечи" Фарадея, книги Фламмариона...

О книгах Тимирязева и Фарадея Илья Яковлевич всегда вспоминал с восторгом и благодарностью. Он говорил, что это были для него "книги-учителя".

На свой скромный дощатый стол Люся обычно ставил баночку с полевыми цветами. Он не любил, когда цветов бывало много. "В большом букете, - говорил он, - трудно разглядеть каждый цветок, а если цветов мало, то видишь каждый лепесток, каждую тычинку".

Это было очень характерной чертой Ильи Яковлевича с самого детства - он ни в чем не любил излишеств, он довольствовался малым, но и в этом малом умел видеть большое. Самый обыкновенный муравейник, мимо которого многие из нас проходили, не замечая его, вырастал для Люси в целый город со своей сложной архитектурой и деятельной жизнью.

Но не только малое привлекало его внимание. Наряду с пристальным, зорким изучением жизни муравьев, пчел, растений он с увлечением изучал небо, звезды...

В ясные вечера, когда небо бывало усыпано звездами, Люся называл мне самые яркие из них и говорил:

- Вон то созвездие из семи звезд, похожее на ковш с ручкой, - это Большая Медведица. А вон там - Полярная звезда. По ней путешественники когда-то определяли направление на север. А та широкая туманная полоса - Млечный Путь...

И Люся объяснял мне, что такое звезды, созвездия, планеты. Я рано узнала от него, что звезды - это тоже солнца, но только такие, которые находятся несравненно дальше от нас, чем наше солнце, - в несколько сот тысяч раз дальше.

Еще в ранней юности Илья Яковлевич очень любил стихи Ломоносова о звездном небе:

Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне - дна.

Он читал эти стихи с какой-то особенной, спокойной торжественностью в голосе.

Мысль о бесконечности мира, о вечной борьбе стихийных сил в природе уже в эту пору стала для него источником поэтических образов, поэтического раздумья. В своих стихах этого периода юный Илья Яковлевич писал:

Восстал, сверкая, из тумана
Семью огнями Орион.
Над ним, как уголь, раскален
Кровавый глаз Альдебарана.

Меча пылающего взмах
Навеки замер в ночи черной.
Земля рассыплется во прах -
Все будет длиться бой упорный.

На первых порах, когда Люся только стал вводить меня в эту таинственную жизнь Вселенной, я никак не могла понять, каким образом люди узнали о том, что находится так недосягаемо далеко от нас. Я даже сначала было удивилась тому, как это люди, живя на земле, узнали названия звезд на небе. Но благодаря усилиям моего неизменного учителя и друга, я стала понимать, что мир бесконечно больше того мира, который мы непосредственно воспринимаем, что он беспределен, как в каждой мельчайшей своей частице, так и в своем необозримом целом.

Гимназия

У нас опять перемена: отец работает уже на другом заводе - на этот раз за Нарвской заставой, и мы опять перебрались на новую квартиру. Это уже третья застава в жизни нашей семьи: когда-то мы жили за Московской заставой, потом - за Невской, и вот теперь мы живем у самых Нарвских ворот. Эти Триумфальные ворота были воздвигнуты когда-то в честь победы, которую одержали русские войска над наполеоновскими полчищами. Мы уже знаем, что сооружены они архитектором Стасовым, отцом Владимира Васильевича Стасова.

Так жизнь снова напоминает нам о человеке, сыгравшем такую большую роль в судьбе "Сама", как называл Владимир Васильевич моего брата Самуила Маршака.

Возле Нарвских ворот кончается трамвайный маршрут, а дальше - за этими великолепными гранитными воротами с шестеркой скачущих коней над аркой - начинается уже самая настоящая окраина: пустыри, непролазная грязь осенью и весной, унылые заводские корпуса.

Люся, как и сестры наши, ездит в гимназию на трамвае. Ездить приходится им далеко. Я им немножко завидую - мне тоже хотелось бы ездить в трамвайном вагоне с сумкой в руках. Но я так часто болею, что родители не решаются отдать меня в гимназию.

От Нарвских ворот трамвайные вагоны уходят обратно в город, громыхая и дребезжа, почти пустыми. Ведь здесь, на окраине, живут главным образом рабочие. Приземистые домишки ютятся вокруг всех этих мрачных корпусов с высокими дымящимися трубами.

Рано утром нас будят тревожные и протяжные заводские гудки. Чтобы не опоздать в гимназию, наши встают по гудку. В комнатах еще темно, горит на столе керосиновая лампа, а по стенам так и ходят причудливые тени. У стола мама приготовляет нашим школьникам пакетики с завтраками. Это им с собой. Ведь пока они вернутся домой, пройдет почти целый день.

Гимназия, в которой учится теперь Люся, все больше ему нравится. Не сразу вошел он в колею новой для него обстановки с ее гораздо более высокими требованиями. Но невольно сравнивая эту гимназию с той, в которой он учился до пятого класса, он не мог не видеть, насколько эта гимназия лучше прежней.

На всю жизнь сохранил он благодарную память о директоре С.А. Столбцове. Человек передовых идей, прекрасный педагог (он преподавал в старших классах литературу), он боролся со всякой рутиной. Среди учеников у него было много почитателей. Они относились к нему с безграничным уважением. Каждое его слово было для них законом, одобрение - высшей наградой.

Мне запомнилось, как Люся рассказывал об этом человеке:

- Он почти никогда не улыбается. Иногда он кажется даже слишком суровым. Но вот усы у него чуть-чуть раздвинутся, глаза посветлеют, и сразу становится как-то хорошо от этой чуть заметной улыбки.

Обо всех событиях, происшедших за день в гимназии, Люся с огромным увлечением рассказывал по вечерам отцу.

Бывало, придя с завода, папа приляжет на кушетку в столовой.

- Ну, Люсенок, - подзовет он сына, - что было у вас сегодня в классе?

Этой минуты Люся только и ждал. Он присаживается рядом и начинает рассказывать. Папа лежит на спине, спокойно подложив обе руки под голову. Но вот рассказ сына начинает его волновать. Он уже приподнялся, опираясь на локоть.

- Ну, а ты что? - спрашивает он нетерпеливо. - Что ты на это сказал? А он что?

Рассказывая, Люся торопится. Мысли, чувства, набегая друг на друга, опережают слова, и ему кажется, что он рассказывает недостаточно ясно.

- Понимаешь, папочка? - то и дело говорит он.

- Понимаю, - с улыбкой отвечает папа. - Кое-что понимаю.

Люся смущен. Он никак не может отделаться от этой привычки - спрашивать у взрослых, понятно им или нет. Но все мы знали, откуда у него эта привычка. Объясняя что-нибудь мне, младшей сестре, он поминутно спрашивал: "Понимаешь?" И, бывало, не успокоится до тех пор, пока не убедится, что я поняла его до конца.

- Прости, папочка, - говорит Люся и рассказывает дальше. Он весь так и тянется к папе, смотрит на него благодарным лучистым взглядом своих глубоко сидящих глаз, а взволнованный голос иногда прерывается покашливанием...

Если Люся рассказывает о чем-нибудь волнующем (в классе нередко бывали и конфликты), папе уже не лежится. Он ерошит волосы, что у него всегда выражает волнение, а потом садится или даже встает и прохаживается по комнате. Рассказ сына его волнует не потому, что он озабочен его поведением. Нет, он нисколько не сомневается в честности, благородстве своего сына. Недаром в разговоре с папой Столбцов как-то назвал Люсю "совестью класса". Папу волнует все то, что волнует и самого Люсю. Он сейчас слушает сына не как взрослый мальчика, а как ровесник, друг и товарищ. И поэтому Люсе так радостно делиться с папой всеми событиями, всеми впечатлениями школьной жизни.

Однажды, присев возле кушетки, на которой отдыхал папа, Люся сказал:

- Знаешь, папочка? У нас новый преподаватель. По естествознанию.

- Да? - сразу оживился папа. - Ну и что же? Хороший преподаватель?

Люся усмехнулся.

- Мы его прозвали "Протоплазма".

Папа удивился:

- Как же это так? Но успел человек войти в класс, а уже получил прозвище?

- Да, да, не успел войти в класс, - подхватил Люся, - не поздоровался ни с кем, еще даже дверь за собой не закрыл, а уже начал: "Протоплазма..." И таким вдобавок тоненьким голоском, что мы все так и ахнули. Потом взошел на кафедру и снова как ни в чем не бывало начал: "Протоплазмой называется..." Класс прыснул. А тот и глазом не моргнул и преспокойно принялся объяснять, что такое протоплазма. Конечно, его уже никто не слушал. Ну, подумай сам, разве можно так начинать объяснение? Да еще на самом первом уроке?

Папа согласен. Кто же действительно так начинает свое знакомство с классом! Но все же ученики поступили по-ребячьи. Ведь это уже не приготовишки какие-нибудь, чтобы давать учителю прозвище и заглушать смехом его слова.

Отец предельно искренен с сыном, и это педагогичнее всякого назидания. Потому-то каждому из нас бывало так легко и приятно делиться с отцом нашими мыслями, чувствами, впечатлениями.

Впоследствии - в самом начале своей писательской работы - Илья Яковлевич, вспоминая этого незадачливого педагога, сказал мне однажды:

- Когда рассказываешь читателю о чем-нибудь в первый раз, вводишь новое для него понятие, всегда думаешь, как бы не получилась эта самая "протоплазма".

Помнится, что, рассказывая об этом педагоге, Илья Яковлевич говорил еще:

- Вот что бывает, когда человек не умеет передать свои знания, найти для них интересную форму, подготовить внимание слушателя или читателя. А ведь наш преподаватель оказался знатоком предмета, хотя, по-видимому, никогда до нас не преподавал. Он просто сообщал нам научные сведения, нисколько не заботясь о том, доходят ли они до нас или нет.

Одноклассники

Когда Люся еще только поступил в гимназию Столбцова, внимание его сразу же привлек один из его одноклассников - Коля Сурменев. Это был лучший ученик в классе, необычайно развитой и начитанный. Позднее, в одном из старших классов, Люся, побывав у него дома, с восторгом рассказывал о том, сколько у него книг. Но главное, что поразило Люсю, - это Колина физическая лаборатория, которую Коля сам устроил в своей комнате. Коля изучал самостоятельно высшую математику, учился музыке и уже хорошо играл на рояле. Отца у него не было, он жил вдвоем с маторыо и был с нею по-настоящему дружен. Все это очень нравилось Люсе, и ему очень хотелось поближе сойтись с Колей. Люсе вначале казалось, что он никогда не догонит блистательного Колю. Но прошло немного времени, и у Коли появился очень сильный соперник. Однако это не вызвало у него никакой зависти. Напротив, Коля был рад дружбе с новым товарищем, у которого оказались такие же интересы, как у него самого, - и к литературе, и к истории, и к математике, и к физике.

У новых друзей темы для разговоров никогда не иссякали, дружба их крепла с каждым днем. Люся без конца рассказывал дома о своем талантливом друге.

С Колей Люся сидел за одной партой - вернее, не за партой, а за одним столом. Ведь это была необычная гимназия с необычной обстановкой и порядками. Столы в классе были длинные, и за каждым из них сидело по четыре человека.

Кроме Коли (рано умершего), Люсиными соседями по школьному столу были еще Виталий Бианки, будущий писатель, и Адуев, впоследствии поэт-юморист, сотрудник "Крокодила".

Виталий Бианки был не слишком усердным учеником, и случалось, что Люся приходил ему на помощь в занятиях. Но сблизила их любовь к природе. Особенно они подружились летом, когда Люся гостил у Бианки на даче в Лебяжьем. Они оба часами бродили по лесу, и Виталий учил Люсю различать голоса птиц. Для Люси это было ново, и он с увлечением стал прислушиваться и присматриваться к открывающемуся перед ним звонкому, крылатому миру. На этих прогулках Люся рассказывал Виталию о своих наблюдениях над муравьями, делился с ним своими большими, многосторонними знаниями. Так товарищи учились друг у друга.

Наблюдать вместе с Виталием жизнь птиц можно было не только в лесу, но даже и в городской квартире у Бианки. Отец Виталия был крупным орнитологом. В кабинете у него висела огромная клетка, где жили - насколько мне помнится по Люсиным рассказам - синицы и снегири.

Однажды, когда Люся был в гостях у Бианки, произошел случай, о котором он впоследствии вспоминал как о чем-то очень забавном.

В конце обеда отец Виталия неожиданно спросил у Люси:

- А знаете ли вы, что вы ели сейчас суп из мамонта?

Люся усмехнулся, приняв, естественно, этот вопрос за шутку. Правда, он заметил, что в супе плавали какие-то странные волокна. Однако откуда же могло взяться мясо мамонта?

Но тут все за столом принялись совершенно серьезно доказывать, что это сущая правда: какая-то северная экспедиция привезла мясо, которое было найдено вмерзшим в ледник. Это оказалось мясо мамонта.

Люся молча слушал. Сомнения его все же не рассеялись.

Спустя много лет, когда школьные товарищи уже давно стали известными писателями, они встретились в Москве, в Детгизе. Вспомнив свои юные годы - гимназию, прогулки в Лебяжьем, они вспомнили также историю с мамонтом. И тут Виталий Валентинович, к великому удивлению Ильи Яковлевича, со всей серьезностью подтвердил, что это не было шуткой, что суп был действительно сварен из мяса мамонта.

Слушая рассказы Люси о его одноклассниках, я чувствовала, как много в классе различных характеров.

Был у Люси и такой одноклассник (имя его я забыла), которого необыкновенно мучил "роковой" вопрос: умен он или глуп?

Смеясь, Люся рассказывал, что однажды этот измученный "самоанализом" гимназист высказал такое лестное для себя предположение:

- Я думаю все-таки, что я умный. Если бы я был дурак, меня не мучили бы сомнения. Значит, я не дурак? Как вы думаете?

- Но умный человек не стал бы задавать таких глупых вопросов, - поспешил разочаровать его Люся.

По рассказам Люси можно было легко представить себе каждого из его одноклассников. Он умел давать каждому меткую характеристику. И поэтому с таким интересом слушали его рассказы о гимназии мы все, а особенно самый старший из нас - папа и самая младшая в семье - я.

Серьезный доклад и несерьезный журнал

Занятия в гимназии с каждым днем увлекали Люсю все больше и больше. Он часто приносил из гимназической библиотеки объемистые тома - по истории Древней Греции, по русской истории (он особенно полюбил Ключевского), по истории литературы. Одновременно он продолжал увлекаться естественными науками, математикой, астрономией.

Однажды, вернувшись из гимназии, Люся принялся торопливо убирать у себя на столе. Книги, которые он читал до сих пор, он откладывал подальше, а вместо них клал на стол новые, только что полученные в библиотеке.

- Я буду делать у нас в гимназии доклад по истории, - сказал он. - Об эпохе Возрождения. О Леонардо да Винчи. Преподаватель поручил это мне с согласия Столбцова.

И, продолжая быстро раскладывать на столе книги и тетради, он добавил твердо и уверенно, как бы закрепляя для себя самого принятое решение:

- Теперь, пока я не кончу, я буду заниматься только этим докладом. Надо будет прочесть много книг. А потом - писать.

По нетерпению, с которым Люся готовил себе рабочий стол, по нервным, отрывистым фразам нетрудно было понять, как велико у него желание поскорее взяться за новую работу, как сильно она его интересует. В тот же день он за нее принялся.

Тогда я еще мало разбиралась в Люсиных занятиях, но слова "доклад", "эпоха Возрождения", "Леонардо да Винчи" звучали торжественно, необычно, вызывая особенное уважение к будущему докладчику.

Недели полторы-две, пока Люся работал над своим докладом, он не ходил, вернее - не ездил в гимназию. Мама была даже рада.

- Мальчик покашливает, - говорила она. - Хорошо, что он побудет дома и хоть немножко поправится, отдохнет и от поездок в город, и от гимназии.

Папа тоже был спокоен, доверяя во всем своему сыну, такому любознательному, трудолюбивому.

Вообще, нужно сказать, у нас в семье все было основано на полном доверии. Я не помню случая, когда наши родители усомнились бы в правдивости того, что мы им говорили. Но больше всех радовалась тому, что Люся не ездит в гимназию, я. Хотя ему и некогда было теперь возиться со мной, но все-таки он с утра до вечера был дома, и одного этого для меня уже было достаточно. О нашей дружбе с Люсей написал в те времена шутливые стихи мне в альбом Самуил Яковлевич:

Люся - в классе,
А Леля - одна.
Дома - пусто, как в кассе,
Тишина, тишина...
Леля в комнатах бродит,
А вдали, между тем,
Люся в классе выводит
Длинный ряд теорем.
Иль, быть может, за партой,
Как преступник, сидит...
Иль, быть может, пред картой,
Как фельдмаршал, стоит!
Иль, быть может, быть может,
Он на классном дворе,
И тоска его гложет
По далекой сестре...

В этих стихах отразилось то слегка насмешливое отношение, которое вызывала у нас дома наша дружба с Люсей.

В детстве, как я уже говорила, нас дразнили во дворе "женихом и невестой". Дома нас называли в шутку "влюбленной парой". Как бы в защиту нашей дружбы от насмешек, Люся написал мне в альбом стихи из "Подражания арабскому" Пушкина:

Не боюся я насмешек:
Мы сдвоились меж собой,
Мы точь-в-точь двойной орешек
Под единой скорлупой.

...И вот Люся целые дни дома. Все больше прибавляется у него в тетради страниц, заполненных его аккуратным и твердым почерком.

Теперь, до окончания доклада, все отложено - и приготовление уроков ("Ничего, - говорил Люся, - догоню!"), и книги о звездах, и художественная литература. Отложен также выход очередного номера нашего домашнего журнала, в котором братья - главным образом для моего удовольствия - принимали до сих пор самое деятельное участие.

Я была редактором этого журнала. Правда, у меня в то время уже были и собственные "произведения", но в наш семейный журнал я их не давала, во-первых, они не подходили для такого тонкого журнала по своим размерам, а во-вторых, они предназначались не для взрослых, а для детей. Как редактор, я хотела, чтобы журнал получился совсем "взрослый". Но взрослым и серьезным он так и не получился.

Редактирование мое сводилось только к собиранию материала. По этому поводу Самуил Яковлевич написал для первого номера стихи, за подписью "Сэм Уэллер", которые начинались так:

Редактировать журнал
Очень, очень трудно.
Прибывает матерьял
Очень, очень скудно.

Впрочем, с материалом дело обстояло не так уже плачевно. В журнале сотрудничали бывавшие у брата известные в то время поэты: сатирик Саша Черный и переводчик Леонид Андрусон.

Сверху на обложке Люся выводил название, навеянное Диккенсом, - "У камелька", а под названием делал какой-нибудь рисунок. Для первого номера журнала он тонким пером изобразил старика, сидящего перед пылающим камином с книгой в руках. На последней страничке журнала он сделал еще один рисунок, а под ним вывел подпись: "Рисовал мистер Панкс". Подписался он так по примеру брата, избравшего себе для нашего журнала псевдоним "Сэм Уэллер", по имени одного из персонажей Диккенса. Но Сэм Уэллер неожиданно для всех нас нарушил этот английский стиль журнала, поместив в нем "роман", который начинался следующими словами:

"В Курицыном переулке № 12, - там, где 17 лет тому назад помещалась пивная и сапожная лавка, - стоял двухэтажный деревянный дом. В нем жил отставной кондуктор..."

Весь "роман" - в пяти частях и десяти главах - умещался на пяти с половиной страничках. Название романа звучало многозначительно: "От судьбы не уйдешь". По своему сюжету и стилю он напоминал те устные истории, которые брат рассказывал когда-то маленькому Люсе во время их прогулок. Тут были всевозможные таинственные приключения, убийства ("проснувшись, купец Сапожников почувствовал, что он зарезан"), землетрясения, а под конец - обычная для этих устных "романов" бочка с порохом, из-за которой действующие лица романа разом взлетали на воздух. Очень удобная развязка для романистов, которые не знают, как и чем закончить свое повествование!

Глядя, как серьезно и сосредоточенно готовится Люся к докладу, я старалась его не отвлекать. Не беда, что следующий номер нашего "Камелька" выйдет с запозданием или даже совсем не выйдет. Зато доклад, конечно, получится на славу.

Работал Люся самостоятельно, не обращаясь к старшим за советом, но никто у нас не сомневался в блестящем успехе - ведь он прочел столько книг и пишет с таким увлечением!

Наконец доклад был окончен, и Люся отправился в гимназию с чувством человека, выполнившего большое и важное дело.

Мы все с нетерпением ждали его. Но все оказалось не так, как мы думали.

Люся вернулся домой бледный, расстроенный и какой-то особенно усталый.

- Ну что? - так и бросилась к нему мама. - Прочел доклад?

- Нет, - сказал Люся, кладя на стол связку книг и тетрадей, стянутых ремешком. - Столбцов не разрешил.

- Столбцов?! - Мама так и ахнула. - Что же случилось? Неужели не понравилось?

- Да нет, не в этом дело, - ответил Люся совсем упавшим голосом. - Столбцов даже не стал читать...

И Люся обо всем рассказал. Увидя его еще в коридоре, Столбцов спросил: "Маршак, почему вы пропустили столько уроков? Вы были больны?" - "Нет, - сказал Люся, - я готовился к докладу..." - "Напрасно готовились. Если вы не можете совместить гимназию и Леонардо да Винчи, то лучше ходите в гимназию. Доклад отменяется". И он ушел в учительскую.

Люся понял, что догонять директора и спорить с ним бесполезно. Никакого наказания за самовольно пропущенные уроки, пожалуй, нe будет. Но и доклада тоже не будет. Это было обиднее всякого наказания.

Таким суровым по отношению к брату Столбцов еще не был ни разу. Тем сильнее это огорчило мальчика. Но примечательно, что и в подавленном состоянии он нисколько не осуждал своего любимого учителя. Он считал, что тот поступил правильно, справедливо. И впоследствии, спустя много лет, вспоминая этот случай, Илья Яковлевич говорил о том, что Столбцов применил по отношению к нему умный педагогический прием.

Столбцов был человек сдержанный и очень скупой на похвалы. И тем не менее он неоднократно в разговоре с папой восторженно отзывался о Люсе - не только о его успехах, но и о необыкновенных душевных качествах. Однако, твердый и принципиальный, Столбцов на этот раз не мог поступить иначе.

Все мы разделяли Люсино огорчение. Никто не стал его упрекать. Было ужасно досадно, что и доклад не принят, и что пропущено много уроков, и что придется догонять класс. К тому же мне пришлось приостановить выход нашего журнала на неопределенное время.

Свой доклад Люся прочел дома. И всем нам стало ясно, что большая работа не пропала даром, что она принесла несомненную пользу самому Люсе. Это был для него первый опыт серьезного и глубокого изучения целого исторического периода, первая попытка изложить большой материал в ясной и стройной форме.

Так уже с юности бессмертный образ Леонардо да Винчи, как и Ломоносова, пленил воображение Ильи Яковлевича.

Учитель и ученики

Приближалось лето. Уже наступили жаркие дни. Гуляя, я с грустью смотрела, как люди уезжают на дачу. На панели возле дома, где мы жили, громоздились матрацы, кровати, всякий домашний скарб. Все это грузилось на телегу. Трудно было представить себе, что эту гору вещей в состоянии будет сдвинуть с места одна несчастная лошаденка. Но она все-таки трогалась с моста, и скоро возле дверей дома уже ничего не оставалось. Я бродила по плитам панели, нагретым солнцем, и думала с тоской о лугах, поросших высокой, пахучей травой, о тропинках в тенистом саду, о щебете птиц по утрам... Но денег на то, чтобы снять дачу, у нас в то лето не было совсем. Когда я говорила маме, что мечтаю о переезде за город, она только глубоко вздыхала.

Однако родители поговорили, посоветовались друг с другом и решили снять где-нибудь поблизости, чтобы было подешевле, хотя бы самые скромные две комнатки. В тот же день они поехали за город.

- Нy что? - так и бросилась я к папе и маме, как только они оба, усталые и молчаливые, вошли в переднюю. - Сняли дачу?

- Сняли, - сказал папа, войдя в комнату и садясь за стол.

- Где?

- В Лесном.

- Значит, там есть лес? - обрадовалась я. Папа помолчал.

- Леса, кажется, нет... - осторожно ответил он. - Но есть парк у Лесного института. Не очень далеко.

- Но и не близко, - горестно сказала мама из другой комнаты. - Каждый день туда не будешь ходить...

- А сад возле дачи есть? - с беспокойством продолжала допрашивать я папу.

- Сада тоже нет, - сказал он.

- Неужели и сада нет?! - в ужасе произнесла я.- Ни одного деревца?

Папа пожал плечами и ничего не ответил.

- А трава?.. - почти в полном отчаянии произнесла я тихо. - Неужели и травы тоже нет?..

- Травы нет, но можно будет посадить, - смущенно ответил папа.

Я всплеснула руками и невольно засмеялась. Это было так похоже на папу, который всегда придумывал утешения - даже в самых безнадежных случаях.

Однако и такая дача - почти сразу же за чертой города, где маленькие домишки были отгорожены один от другого крохотными палисадничками, - оказалась для нас в то лето слишком дорогой. И, для того чтобы помочь родителям, Люся решил начать зарабатывать.

Один из Люсиных одноклассников, сын владельца типографии, провалился на экзамене, и нужно было за лето подготовить его к переэкзаменовке. Иначе он остался бы на второй год. Отец его обратился к Столбцову с просьбой порекомендовать репетитора, и тот направил его к Люсе.

И вот Люся, похудевший за зиму и утомленный, решил взять на себя тяжелый и неблагодарный труд - заниматься все лето с тупым и ленивым увальнем. Дома у нас долго обсуждалось это Люсино решение. Мама и папа, да и все мы, сначала и слышать не хотели об этом. Но Люся настаивал на своем: жить он будет в хорошей местности, питаться гораздо лучше, чем мы все, и так далее и так далее, и поэтому нет никаких оснований за него беспокоиться. А что касается того, что я буду скучать по нем, то Люся уверил меня, что он будет время от времени приезжать домой. В общем, он сумел всех нас уговорить и успокоить.

Но, по мере того как приближалось время разлуки, все тяжелее становилось у меня на душе. Мне даже трудно было представить себе, как это мы расстанемся. Ведь если Люся уезжал, бывало, на денек или на два погостить к родственникам, то я настолько по нем тосковала, что меня называли в шутку "безутешной вдовой". А тут мы должны были расстаться на целых три месяца. Правда, Люся дал мне слово, что будет приезжать, но это не могло меня утешить. Если бы даже ему удалось приезжать раз в неделю, по воскресеньям, то и тогда целых шесть дней пришлось бы прожить без него. А как долго тянулся даже один день, когда Люся бывал в гимназии!

Теперь, перед нашей разлукой, особенно часто вспоминалось нам обоим лето в Финляндии, когда у нас был большой тенистый сад и Люся целые дни проводил у муравейника. Если мы и не бывали все время вместе, то все равно в любую минуту можно было отыскать его в каком-нибудь уголке сада, посмотреть, что он делает, послушать, что нового заметил он сегодня в жизни муравьев, или предложить ему пойти вместе разыскивать какие-нибудь новые, еще неизвестные, а потому кажущиеся нам таинственными места.

Уже уехал далеко, в Англию, брат Самуил Яковлевич, и вот снова предстоит разлука. Правда, Люся уезжал не в Англию, а на дачу, но все же и эта разлука меня пугала.

Мы с мамой поехали проводить Люсю.

На вокзале было много народу. Люся уезжал вместе с семьей своего одноклассника. От волнения я плохо видела, что делается вокруг. Мне запомнилось только бледное лицо Люси, стоявшего возле вагона, и рядом - Люсиного рослого одноклассника. Трудно было представить себе, что один из них - будущий учитель, а другой - ученик. Но еще труднее было бы кому-нибудь со стороны представить себе, что поправляться едет откормленный, великолепно одетый барчук, с фотоаппаратом, висящим на перекинутом через плечо ремешке, а не этот худенький, в скромной гимназической курточке и фуражке юноша, у которого такое утомленное лицо.

Поезд ушел, и платформа опустела. Мы вернулись домой, и квартира наша тоже показалась мне опустевшей. Меня даже перестало тянуть на дачу и не интересовало больше, есть ли там трава или нет.

Я сразу же принялась писать Люсе письмо, стараясь придать письму самый веселый, шутливый тон, чтобы Люся даже не почувствовал, как сильно я по нем скучаю. Ведь я дала ему слово не скучать! И с этого дня писание писем ему стало для меня самой большой радостью. Посылала я Люсе и длинные закрытые письма, и совсем короткие - на открытках.

Боясь, что мать Люсиного ученика недостаточно о Люсе заботится, я нарочно - из "дипломатических" соображений - выводила на открытках крупными буквами: "Доктор советует тебе есть побольше яиц и масла". И еще более крупными буквами: "Слушайся доктора: ешь побольше!!!"

Крупные буквы и восклицательные знаки были рассчитаны на то, чтобы все это бросилось в глаза хозяйке дома, мамаше Люсиного ученика.

Хотя у меня, конечно, еще не было никакого жизненного опыта, я понимала уже, что богатые люди охотнее тратят деньги на собственные удовольствия, чем на оплату труда тех, кто на них работает. О том, что такое эксплуатация, я уже знала на примере папы. Недаром он называл своих хозяев-фабрикантов и заводчиков "акулами". И я сразу же возненавидела Люсиного ученика и его родителей. Ведь они не подумали пригласить Люсю погостить, отдохнуть, а наняли его на работу! Он должен был тратить силы, чтобы заставить сытого, самодовольного лодыря вызубрить все, что тот не удосужился пройти в течение года.

За лето Люсе удалось приехать домой только один раз - в день моего рождения. Он привез мне в подарок коробку с почтовой бумагой и конвертами. Бумага была голубоватая, полотняная, и на каждом листочке сверху были напечатаны цветные картинки.

- Хитрый у тебя брат, - сказала с улыбкой мама, увидев подарок. - Он знает, что почти вся эта бумага все равно скоро вернется к нему.

И это слово "хитрый" прозвучало у мамы как-то очень нежно.

Люсин приезд домой был настоящим праздником для всех нас. Люся с юмором рассказывал о своих уроках - о том, как он заставляет своего ученика заниматься и как тот всеми правдами и неправдами старается от этих уроков увильнуть.

Впрочем, неправдами этот молодой человек пользовался, по Люсиным словам, в гораздо большей степени, чем правдами. Он только и делал, что старался кого-нибудь обмануть. Все делалось тайком: тайком от родителей он курил, тайком по ночам вылезал через окно в сад и через окно тайком возвращался.

По утрам, когда Люся выходил на террасу к завтраку, мать его ученика, дородная дама, томно спрашивала:

- А Шурик еще спит? Бедный мальчик, как он устает от занятий!

Если "бедный мальчик" еще долго не вставал, мать посылала кого-нибудь его разбудить. "Уж не заболел ли он?" - беспокоилась она.

К юному учителю своего сына эта добродушная полная женщина относилась неплохо. Конечно, ее не особенно интересовало, ие устает ли от занятий именно он, репетитор ее сына, действительно нуждавшийся в отдыхе и поправке. Все же, из вежливости, она задавала ему при встрече несколько вопросов: как ему спалось, что пишут из дому. Но, даже не дослушав, она переходила к тому, что ее главным образом интересовало: каковы успехи ее сына и выдержит ли он переэкзаменовку. Люся отвечал уклончиво, так как особенно похвастаться успехами своего ученика он не мог, несмотря на все свои старания.

Отец Шуры при встрече с Люсей пренебрежительно протягивал ему два пальца. Люсю это так оскорбляло, что он стал потом отвечать Шуриному папаше тем же - протягивать ему также два пальца. Не знаю, как они при таком "рукопожатии" здоровались, но в конце концов это научило Шуриного папашу подавать Люсе не два пальца, а всю руку.

Естественно, что чувствовал себя Люся в этом доме одиноко и неуютно. Недаром мы все так за него беспокоились.

Под вечер он уходил куда-нибудь на прогулку. В полном одиночестве бродил он по тенистым улицам поселка...

Побродив, он возвращался домой, если можно было назвать "домом" это случайное пристанище, и ложился спать. А его непутевый ученик появлялся в окне на рассвете.

Люся не раз пробовал говорить со своим "воспитанником" о его поведении, убеждать его и стыдить, но все это ни к чему не привело. И в конце концов Люся махнул на него рукой, решив, что перевоспитать его все равно невозможно.

Однако Люся считал свой долг выполненным. Ему удалось подготовить, вернее - натаскать, великовозрастного ученика к переэкзаменовке, и тот перешел в следующий - восьмой и последний - класс.

Казалось бы, после такого трудного лета Люся должен был бы раз и навсегда отказаться от работы репетитора, тем более, от занятий с ненавистным ему учеником. Но, когда Шурины родители, боясь, что их сынок провалится и на выпускных экзаменах, снова обратились к Люсе, он не отказался от заработка и продолжал заниматься с одноклассником и в этот последний год своей гимназической жизни. Хорошо было уже то, что теперь в течение учебного года можно было жить дома, а не в чужой, неприятной ему семье.

Но вот между юным учителем и его учеником произошло столкновение. Произошло оно не из-за занятий. На этот раз речь шла не о математике или физике. Каким-то образом разговор коснулся рабочих той самой типографии, которая принадлежала Шуриному отцу. Типография находилась в подвале того же дома, где жил ее владелец. Наверху была анфилада просторных комнат, устланных дорогими коврами и роскошно обставленных, а внизу - теснота, сырость, оглушительный грохот машин. И вот Люся со всем пылом юности изобразил своему ученику трагедию людей, которые своим непосильным трудом доставляют хозяевам всю эту роскошь.

- Да, но ведь наши рабочие получают жалованье! - возразил тот.

- "Получают жалованье"! - с возмущением повторил Люся. - Не хватало, чтобы они работали совсем даром. Но ты понимаешь, что этого жалованья им едва хватает на то, чтобы не умереть с голоду? А ведь прибыль идет не им!

И, словно видя сейчас перед собой не мальчишку, а самого владельца типографии, тупого и высокомерного, Люся принялся обвинять его в жестокой эксплуатации рабочих. И неожиданно для самого себя Люся сказал:

- Вот увидишь, скоро наши рабочие поднимутся из подвала наверх. Они будут здесь, а вы - внизу.

Люсин ученик вытаращил глаза:

- Что-о? Мой отец этого не допустит. Он вызовет полицию!

- Полицию! - усмехнулся Люся. - Будет революция, и никакая полиция твоему отцу уже не поможет.

Такие разговоры между учителем и учеником возникали все чаще. Прекратились они только тогда, когда Люся перестал ходить в этот дом.

Прекратились и первые Люсины заработки. Но никто у нас об этом не пожалел. Наоборот, и мама и все мы радовались, что Люся будет меньше трудиться и не так уставать, тем более, что шел последний, самый трудный год гимназической жизни.


Освободившись от уроков со своим одноклассником, Люся с облегчением вздохнул. Тяготило его не преподавание само по себе, а полное равнодушие ученика, которого не интересовали ни школьные предметы, ни самые увлекательные объяснения юного учителя.

Любовь к тому, чтобы делиться своими знаниями, увлекать других тем, что увлекало его самого, - эта черта была присуща Илье Яковлевичу с самых ранних лет.

Не могу не рассказать здесь о том, как спустя два года, в 1916 году, уже будучи студентом, Илья Яковлевич начал усиленно заниматься со мной. На всю жизнь запомнились мне наши дружные, веселые и чудесные увлекательные занятия. Я тогда много раз думала: до чего же был тупым и ленивым Люсин ученик, если не мог по-настоящему увлечься уроками такого подлинного пропагандиста науки, каким был уже тогда Илья Яковлевич!

В детстве я много болела, и врачи советовали не отдавать меня в гимназию. Время шло, и я все больше отставала по некоторым предметам от существовавшей тогда школьной программы. Мысль об этом приводила меня в отчаяние.

И вдруг все повернулось по-другому. Люся взялся за лето подготовить меня в пятый класс (теперешний - седьмой), и он сразу сумел внушить мне, что совсем не страшно, если я буду на год или два старше своих одноклассниц.

- Дело не в этом, - говорил Люся со свойственной ему определенностью. - Все это предрассудок! Нужно отрешиться от мысли, будто зазорно учиться с теми, кто помоложе.

Он не давал мне ни на минуту упасть духом, усомниться в своих силах. У моего верного друга оказался такой щедрый запас веселой выдумки и мудрого терпения, что мои запоздалые занятия превратились для меня в сплошной праздник. Он даже сумел внушить мне мысль, что тот, кто сознает пробелы в своих знаниях, кто смело берет первые ступени науки, ни на кого не оглядываясь и нисколько не стыдясь необходимости догонять других, - тот совершает чуть ли не подвиг.

- Мы проходим все гораздо быстрее, чем в гимназии, - горячо и весело говорил мне Люся. - Если бы ты знала, сколько времени уходит там на повторение пройденного, на опросы учеников, на пережевывание того, что и так уже ясно. А мы с тобой все время двигаемся только вперед.

И действительно, слова Люси вполне оправдались.

- Мы идем вперед семимильными шагами! - не без гордости говорил он нашим вскоре после того, как мы начали заниматься.

А я знала, что этим я всецело обязана своему учителю. Его мастерство оживляло для меня даже самые сухие хронологические даты бесконечных войн, перечни географических названий, задачи на тройное правило. Я понимала, что многие ученицы, сидящие за партой под присмотром строгих классных дам, могли бы позавидовать моим занятиям - в маленькой комнатке возле чердака, за некрашеным столом, заваленным книгами и тетрадями.

Вспоминая впоследствии эти наши занятия, Илья Яковлевич говорил, что, бывало, по ночам просыпался и думал о том, как бы рассказать мне все по возможности яснее и экономнее. Дорожить надо было каждой минутой.

Однако и отдых - перерыв между одним уроком и другим - был у Люси учтен, входил в нашу программу. После каждого урока мы устраивали "перемены" - выбегали в сад и пускались наперегонки. Это у нас называлось "пробегом".

Совершали мы иногда и большие прогулки в лес.

Жили мы в ту пору в Финляндии. Илья Яковлевич всей душой полюбил природу этой страны - с ее вековыми соснами, гранитными скалами и синими озерами.

Спустя несколько лет он вспоминал Финляндию в начатой им поэме:

Шумят ли темные потоки,
Ложится ль снег в лесу глухом,
Все так же сладок сон глубокий
Гранитных глыб, одетых мхом, -
Их не разбудит вешний гром.

Как я любил в былые годы
Лежать на мягкой их спине,
И жизнь великая природы
В глубокой ясной тишине
Небытием казалась мне.

Забуду ль ровное дыханье
Необозримых чащ лесных,
Дорог угрюмое молчанье
Под сенью сосен вековых,
Озер сиянье голубых?

Я ждал, бывало, - мне навстречу
Вдруг выйдут витязи толпой,
Спеша на север в злую сечу
В неумолимый, смертный бой
С хозяйкой Похьолы седой.

Былого тени, на мгновенье
Вернуться к нам стремитесь вы!
Вас воскрешает дуновенье
Лесного ветра, шум листвы,
Печаль вечерней синевы.

Как в город, пеплом занесенный,
В былое нас уводят сны:
Путь настоящий и свершенный
Для сердца нашего равны.
И внятен голос тишины...

Наступили дни экзаменов.

По дороге, в поезде, Люся не переставал внушать мне, что бояться экзаменов у меня нет никаких оснований: я все хорошо знаю, и, чем я буду спокойнее, тем лучше отвечу.

- Это, - говорил Люся, - для тебя проверка не только твоих знаний, но и твоей воли.

Внушив мне бесстрашие, мой воспитатель немножко, пожалуй, переусердствовал. Я набралась храбрости в такой степени, что учителя смотрели на меня даже с некоторым удивлением. Водь они не подозревали, что эти экзамены были для меня еще и проверкой моей выдержки, моей воли. А этот самый трудный экзамен я хотела во что бы то ни стало выдержать с честью, не посрамив своего требовательного и доброго учителя.

После экзаменов начальница гимназии вышла в зал, где сидел в напряженном ожидании мой брат-студент, и сказала ему с благосклонной улыбкой:

- Ну, ваша - слава богу...

Меня приняли в пятый класс.

Учась в гимназии, а потом в советской школе, я еще больше поняла, какое значение имели для меня уроки Ильи Яковлевича. Он сумел привить мне любовь к упорной, вдумчивой работе, научил находить поэзию в том, что принято считать сухой и скучной прозой.

Уже в то время Илья Яковлевич часто вспоминал замечательные слова Герцена: "Отчего в природе все так весело, ярко, живо, а в книге то же самое скучно, трудно, бледно и мертво? Неужели это свойство речи человеческой? Я не думаю. Мне кажется, что это вина неясного понимания и дурного изложения".

Однако я забежала вперед. Вспоминая, каким был юный Илья Яковлевич в роли педагога, я не могла не упомянуть и о его занятиях со мной, когда он был уже студентом. Между тем я еще не рассказала о том, как он кончал гимназию.

На выпускном экзамене

Подошли выпускные экзамены. Первый был устный по русскому языку и литературе.

К этому экзамену Люся готовился с увлечением.

У нас дома знали и любили художественную литературу.

Мама читала в подлиннике Шиллера. Отец был страстным поклонником Некрасова, Салтыкова-Щедрина, Глеба Успенского и часто в разговоре цитировал и стихи и прозу наизусть.

Брат, Самуил Яковлевич, и сам воспитывался, и нас всех воспитывал на образцах русской классической и народной поэзии. Этим традициям Самуил Яковлевич всегда оставался верен.

Наш самый старший брат хоть и занимался экономическими науками, но в то же время не переставал интересоваться художественной литературой. Наверное, мало кто из его однокурсников-студентов знал о том, как хорошо читает он русских классиков, особенно - Чехова. Никогда не забуду, как он читал - вернее, исполнял в лицах - "Хирургию", как по-разному изображал он дьячка и фельдшера.

Но, несмотря на то что дома у нас был своего рода "литературный факультет", Люся к экзамену по литературе готовился самым усердным образом.

В актовом зале за длинным столом, покрытым тяжелой скатертью из зеленого сукна, разместились члены экзаменационной комиссии. Сегодня они все в парадных мундирах. Кроме преподавателей гимназии, тут присутствует и какой-то важный чиновник министерства просвещения.

В зале напряженная тишина. Выпускники, сидящие за столами, затаили дыхание. Кого-то вызовут первым?.. Первый будет отвечать без подготовки.

Столбцов заглядывает в журнал, и видно, что он думает, на ком бы остановиться.

- Маршак! - вызывает он.

Люся встает и стремительно направляется к экзаменационному столу. Всем в классе ясно, почему его вызвали первым: должно быть, Столбцов уверен в своем ученике и хочет поскорее освободить его - сильного в знаниях и слабого по здоровью.

Не раздумывая, Люся решительно берет билет и читает вслух:

- "Общественное значение "Записок охотника" Тургенева".

Чуть подумав, он начинает отвечать. Экзаменаторы слушают его не перебивая, слушают с интересом. Глаза у Столбцова все больше и больше светлеют, он едва сдерживает чуть заметную, явно одобрительную улыбку.

- Так, - говорит один из экзаменаторов.

И это "так" звучит как одобрение. Люсе уже кажется, что экзамен окончен, но вот ему предлагают дополнительный вопрос - сверх того, что указано в билете:

- Какую эпиграмму на Карамзина написал Пушкин?

Люся чуть призадумался и, ободренный успехом, уверенно прочел по памяти:

В его "Истории" изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута.

За экзаменационным столом произошло замешательство. Один из членов комиссии поморщился.

- Эта эпиграмма, - сказал он, - только приписывается Пушкину...

- И без достаточных оснований, - добавил другой.

Наступило какое-то особенное, настороженное молчание. Люся почувствовал, что он может подвести под удар не только себя, но и всю гимназию, которая и без того считалась в глазах начальства "неблагонадежной". Столбцов и некоторые другие преподаватели успели прослыть "вольнодумцами".

Но вот один из учителей поспешил на помощь.

- Известна другая эпиграмма на Карамзина, - напомнил он, обращаясь к Люсе. - Та уже несомненно принадлежит Пушкину. Вы, наверное, случайно смешали обе эпиграммы?

Люся напряг память и вспомнил другую эпиграмму, действительно написанную Пушкиным. Он уверенно прочел вслух:

"Послушайте: я сказку вам начну
Про Игоря и про его жену,
Про Новгород и Царство Золотое,
А может быть, про Грозного царя..." -
- И, бабушка, затеяла пустое!
Докончи нам "Илью-богатыря".

За зеленым столом все оживились.

- Что здесь имел в виду Пушкин? - спросил Столбцов.

- Пушкин, большой почитатель Карамзина, - начал Люся, - высоко ценил Карамзина также и как историка, хотя и расходился с ним в своих общественно-политических взглядах. Пушкин говорил о Карамзине, что он последний наш летописец и первый наш историк. Но Карамзин так увлекся описанием самого далекого прошлого России, настолько ушел в древность, что легко возникало сомнение: доберется ли историк когда-нибудь до новых времен? Это, очевидно, имел в виду Пушкин в своей эпиграмме.

- А почему в конце эпиграммы упоминается сказочный образ Ильи-богатыря?- спросил Столбцов.

- Так называлось неоконченное произведение Карамзина, - ответил Люся. - В этой зпиграмме Пушкин как бы хочет сказать: в своей "Истории" Карамзин ушел в глубь веков. У него есть еще, кроме того, и другие незаконченные работы. Когда же в таком случае он сможет перейти ко временам более близким?

Этот ответ вполне удовлетворил экзаменационную комиссию.

Когда по окончании экзаменов Люся принес домой свой аттестат - аттестат зрелости, - мы увидели: через всю страницу, где сверху донизу шли названия многочисленных предметов, была выведена общая фигурная скобка, а за ней красовалась одна-единственная, но зато огромнейшая цифра: 5.

Ниже указывалось, что за выдающиеся успехи Илья Яковлевич Маршак награждается золотой медалью.

Гимназические годы остались позади... Начиналась новая пора в жизни Ильи Яковлевича - с еще большими трудностями и с еще большими победами.

Память сердца

О память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной...

Эти стихи Батюшкова написал мне на томике стихов поэта еще в юности Илья Яковлевич.

"Память сердца" сохранила мне навсегда живой образ брата таким, каким он был даже в далекие годы его детства и ранней юности.

Но одно дело - бережно сохранить хоть и сильные, но разрозненные образы "памяти сердца", а другое - пересмотреть и переосмыслить их, стараясь увидеть в них ростки будущего, начало большого жизненного пути.

Чем старше становился Илья Яковлевич, да и я сама, тем большую ценность и глубину приобретали для меня эти ранние воспоминания.

Теперь особенно отчетливо видно, что уже в юношеские годы у Ильи Яковлевича наметились те черты его духовного облика, которые так ярко проявились потом в его зрелые годы. Это - страстная, юношески свежая влюбленность в науку, неустанные искания, неиссякаемая любовь к труду, постоянное стремление раскрыть и показать поэзию науки, светлая вера в силу человеческого разума, в человека-великана, воплощающегося в народе. Все это сочеталось у Ильи Яковлевича с редким талантом любви, с умением участвовать всей душой в жизни тех, кого он любил.

"Печальная память рассудка" приходит на помощь живой памяти сердца, для того чтобы теперь, когда Ильи Яковлевича уже с нами нет, совместными усилиями воссоздать образ человека, такого человечного, такого душевночистого и по-настоящему мудрого.



Примечания

1. Люсей называл себя сам Илья Яковлевич, когда был еще совсем маленьким.  ↑ 

Система Orphus
При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика