Главная > О Маршаке

Мария Вениаминовна Юдина.
Статьи. Воспоминания. Материалы. -
М., "Советский композитор", 1978. - С. 271-277.

М.В. Юдина

Создание сборника песен Шуберта

(отрывок)

Порет, Глебова, Хармс и, вероятно, Введенский, кроме многих других поэтов и художников, работали все, помимо своих главных работ, не на заказ, а для создания своего именно искусства, своего творческого пути, в Детгизе, возглавляемом тогда (подробности, так сказать, ведомственные мне неизвестны, но ведь они и несущественны!) Самуилом Яковлевичем Маршаком. Общеизвестно, сколько Самуил Яковлевич совершил для литературы русской, детской и не детской, и для людей, - об этом мне писать незачем. Но Алиса Ивановна и Тата Глебова и ввели меня в поле зрения и в дом Маршака; встреч моих с Самуилом Яковлевичем было не столь уж много, но все они были ярки, своеобразны, насыщенны, поэтичны, теплы, задушевны... Я играла у них в доме, как всегда: я люблю протяженные масштабы, как Ундина "уплакала" принца до смерти, или "всмерть", так и я "уигрывала" своих слушателей в близкой мне домашней обстановке, не стесненная официальной обстановкой "лимитов времени" концерта (гардероб, освещение, транспорт, усталость, "добропорядочность"...), до полусмерти... Играла Баха, Бетховена, неисчислимое количество разных сонат, вариаций, прелюдий и фуг, разную романтическую музыку; слушателей было не столь уж много - семья и близкие друзья Маршака, и всегда Алиса и Тата.

Татьяна Николаевна Глебова ведь музыкант, она играла на скрипке, музыку знала и понимала, обожала орган и дружила с Исаем Александровичем Браудо; потому так изумительна и была ее постановка (декорации и костюмы) "Нюренбергских мастеров пения" Вагнера в Ленинграде, в Малом оперном театре (увы, шла она недолго - столь частая участь самого прекрасного!!).

Итак, у Маршака чай пили потом глубокою ночью; помню мягкую, женственную красоту покойной супруги Самуила Яковлевича - Софьи Михайловны... помню дивного мальчика, младшего сына, хрупкого, прозрачного принца, отмеченного "facies Hyppocrati" ("Гиппократов лик", как у нас говорят, "не жилец на свете"), - ангелоподобного покойного Яшеньку с его врожденным пороком сердца...

Самуил Яковлевич в те вечера дома своих стихов не читал; но он отправлялся провожать меня домой, в мое фантастическое (не всегда отапливаемое) жилище на Дворцовой набережной с громадными (некоторыми даже лиловатыми) окнами прямиком на Петропавловскую крепость... Ох, уж это жилище... Сколько было прочитано в нем стихов, докладов на философские темы. [...] Да, так вот шли мы не спеша с Самуилом Яковлевичем по заснеженным пустынным ночным улицам, "очертанья столицы во мгле" шли за нами, мы за ними, тут Самуил Яковлевич читал мне Пушкина, Блейка и Хлебникова. Вспоминаю его чтение "К вельможе" по причине обуревавшей порою Самуила Яковлевича веселости: однажды нам пересек дорогу некий ночной бродяга, пытался нас остановить, говорил невнятицу... "Ферней, ферней, ферней!" - закричал Маршак своим глуховатым голосом на него - тот в ужасе отшатнулся и побежал. Было это где? У Летнего сада. Чтенье продолжалось, я слушала во все уши; но мне все хотелось спросить его, почему не пишет он "стихов для взрослых", наконец у Троицкого моста я решилась, осмелела, произнесла - напрасно... Самуил Яковлевич загрустил и, помолчав какое-то время, произнес, что сейчас он на этот вопрос и не ответит... А Хлебникова - вскоре явившегося для меня во всем своем загадочном блеске одним из любимейших поэтов - он открывал его мне постепенно, начал со "Слова об Эль" и с "Зангези". Он не ошибся. Именно этой надмирной поэзией, пронизанной, однако, биением пламенного сердца, и можно открыть Велимира Хлебникова человеку другого искусства, чья "вторая душа" - именно поэзия, и именно такая... А поэму "Поэт" открыл мне Павел Александрович Флоренский, о котором я уже пишу - независимо от других своих "пожиток".

Следует зафиксировать реальные встречи Флоренского и Хлебникова: Велимир приходил к Павлу Флоренскому и приглашал его в "Председатели Земного Шара". Что и как он ему ответил - осталось неясным, видимо, надлежало даже ему [...] еще подумать над явлением Хлебникова. Но он его оценил, оценил масштаб и значение, полюбил его. Об этом Павел Александрович рассказал мне несколько лет спустя этой моей прогулки с Маршаком. [...]

Итак, Самуил Яковлевич Маршак иногда посещал меня дома, на Дворцовой набережной, читал мне всякие разные стихи, иногда и свои - детские и переводные, мы вели философские беседы о разных путях жизни, о поисках правды, о смерти; господствовал между нами прозрачный элегический строй, необычайно гармонировавший с тембром голоса Самуила Яковлевича, как бы тембром инструмента viola da gamba; и голос Маршака, и гамба - сумеречны, загадочны, как Млечный Путь, как элегичность Боттичелли, как золотистая атмосфера Рембрандта, как непостижимо печальные взоры некоторых его портретов... Как я была поражена, изумлена и растрогана, увидав "Меланхолию" Дюрера над письменным столом Маршака; но до того наши редкие встречи были вне житейской реальности, что я и не помню - было ли это мое "открытие" в Ленинграде еще или уже в Москве; это не имело значения. Она, тяжеловесная, угловатая, с атрибутами познания бесконечности, Муза Мечты и несбыточности, - была значима для внутреннего мира поэта и бурного жизненного деятеля; вернее - она предстала предо мной как некий ключ к пониманию моего дорогого, далекого и ласкового друга, ласкового ко всем людям...

Однако Маршак в Москве, Маршак эпохи Отечественной войны - это совсем "иная статья" - иная глава именно его жизни, это "Папа Сам", вековечные хлопоты о жизни людей и, в частности, об их спасении из ленинградской блокады...

И мне довелось оказаться в реестре "просителей", и Самуил Яковлевич явился спасителем обломков одной близкой мне литературной семьи: мать и дочь, погибавшие в Ленинграде, были на самолете прямиком доставлены в Москву и, пройдя чрез некоторые годы неустройств, обе превосходно применили здесь свои силы и дарования. Мать в этом "фрагменте" семьи была крестницей одного знаменитого, давно умершего русского писателя. Когда я рассказывала о них Самуилу Яковлевичу, он вдруг остановил меня, подумал малость и воскликнул: "А! Мы превратим крестницу в племянницу!" И тут же был составлен текст депеши в соответствующие ленинградские высшие инстанции. Мы еще поболтали с дорогим поэтом, вероятно, свидание сие и закончилось той или иной фугой Баха, и я помчалась на Главный телеграф. Подпись Маршака значила столь много, доверие к ней, ко всем его деяньям было абсолютным, в окошке меня никто и не спросил официального подтверждения печатью подлинности сего документа. Как это было прекрасно. Какое громадное значение принадлежит в нашем бытии доверию! Следует еще добавить, что в это же мое посещение телеграфа было и другое радостное "образцово-показательное" событие: никто не взял изрядной суммы денег в новеньких, только что мною (перед посещением Самуила Яковлевича) полученных, хрустящих купюрах на Радио за работу, не столь уж легкую в нашей военной Москве... На радостях, вынув их из моей "военно-полевой" сумки (портфеля не имелось), приготовив их для отсылки в Ленинград этим же людям, я их и оставила на пологом барьере в центре зала (ни столов, ни банкеток тогда не существовало), занявшись, конечно, прежде всего "священным" маршаковским текстом. Окончив эту операцию, я обнаружила свое ротозейство. На эти деньги - эквивалент, скажем, исполнения квинтета Танеева (с Квартетом имени Бетховена) или "Картинок с выставки" Мусоргского - можно было в Ленинграде на "толкучке" приобрести буханку черного хлеба и граммов двести шпику и сохранить земное бытие еще, скажем, дней на пять-шесть... Как тут было не заплакать?! И вот ко мне подошел самый что ни на есть боевой летчик в соответствующем обмундировании и, вручая забытый мною капитал, посоветовал впредь быть осмотрительнее!

Вот так мы тогда жили, в пору величайших страданий и величайшего напряжения физических и духовных сил человека, даже и в тылу кристаллизовались различные людские добродетели.

Итак, число таких актов спасения, сотворенных Маршаком, в те времена поистине было необозримым. Этот волшебный голос никогда не бывал нетерпелив, досадливо-раздражителен, никогда Самуил Яковлевич не жалел себя, но всегда жалел других, тех, кто выкладывал ему из котомки горя-беды свои невзгоды или даже ужасы...

Розалия Ивановна1 - домоправительница, секретарь, друг - всем открывала, всех впускала, иногда, впрочем, и поваркивая на чрезмерное количество страждущих, но она твердо знала, что не может внести ради покоя Поэта свою фермату в эту партитуру человеколюбия.

Самуил Яковлевич в ту пору уже часто болел воспалениями легких, лежал, кашлял, задыхался, но своих забот обо всех нас не оставлял. Господи, до чего же он был добр... Здесь можно вспомнить знаменитые слова Густава Малера: "Иные берегут себя и разрушают театр; я же берегу театр и разрушаю себя". Так и "Папа Сам"!

...Была в те времена еще одна самоважнейшая статья человеческой жизни - прописка и право на гражданское бытие... Самуил Яковлевич, очаровательно посмеиваясь, бывало, изречет: "Я теперь уже в городскую милицию и не обращаюсь, до чего я там надоел, а вот по районам, по районам!.." Но, разумеется, говорил и хлопотал он не только там, он беседовал и решал людские судьбы и с теми или иными военачальниками. Он всегда был прав.

(В известном смысле - таков был и президент Академии архитектуры Виктор Александрович Веснин: тяжело больной мучительной болезнью печени, безмерно-неправдоподобно терпеливый, изысканно-прекрасный наподобие портретов Ван-Дейка и даже, как известно, автор разных портретов, и Виктор Александрович всегда был доступен и активно-внимателен к людям, не оставлял своих архитектурных и архитектурно-просветительных трудов. Увы, эти великодушные характеры, эти высокие качества "предстоятельства" за отстраненных от "житейских благ", эта даже как бы застенчивость благополучия перед обездоленностью - где они сейчас, у кого?)

Теперь о русских текстах к Шуберту: Самуил Яковлевич музыку любил и знал; меня он обычно просил играть Баха; играли ему, вероятно, и другие - другую музыку; слушание (и коллекционирование) пластинок тогда еще не вошло в необходимый комплекс просвещенного человека - слава богу, музицировали живые. Как я уже сказала, увы, в ту пору Самуил Яковлевич уже нередко хворал, уединялся в тех или иных санаториях; мой сборник песен Шуберта сокращали, ведь время-то было военное, многое было сложно.

В годы подготовки сего сборника возглавлял Музыкальное издательство Виктор Алексеевич Розанов - безмерно, фанатично преданный делу, бескорыстный и сверхсправедливый. Однако увеличить размеры сборника он был не в состоянии; подготовлено было сорок песен, вышло, увы, четырнадцать2... Самуила Яковлевича я просила создать русский текст к некоторым песням из Гёте ("Рыбака" он не окончил, но Иммануэль Самуилович [Маршак] теперь нашел черновики этого перевода3. Я предполагаю теперь и приступить к подготовке второго сборника), им создан русский текст "An Mignon" - "К Миньоне"4. Это не Миньона из "Вильгельма Мейстера", под этим именем скрыта одна подруга Гёте, жившая в Италии; тоже одно из прекраснейших песнопений нашего сборника. В нем имеется некая трудность повторяющейся рифмы, приходится она на так называемую неаполитанскую сексту, неизменно значимую лирически или, так сказать, сюжетно. Разумеется, прославленная виртуозность Маршака с легкостью разрушила это препятствие. И (опять о том же) русский текст его передает прозрачно-меланхолический строй, окраску, атмосферу этой песни, всецело сливаясь с лирической стихией Шуберта, именуемой непереводимым словом "Sehnsucht". На этой "Sehnsucht" ведь и построен весь романтизм; и все неисчерпаемое богатство русского языка адекватного слова и не имеет, как, скажем, и наше "непостижно" не умещается именно в немецком языке. A "Sehnsucht" - это и не "тоска", и не "томление". И только всеми стихами в целом и можно передать, как "светла печаль" этой песни.

Все это и дал нам Маршак.

Позволю себе добавить, что мне довелось в марте - апреле сего (1966) года прочесть и сыграть в Московской консерватории очень сжатый цикл лекций-концертов "Романтизм - истоки и параллели"; разумеется, цикл сей содержал и немало замечательной вокальной музыки. Пели - отрепетировав со мной и с моим сопровождением - Лидия Давыдова и Виктор Рыбинский. Подробно обо всем этом цикле здесь писать было бы неуместно; но проникновенная исполнительница Лидия Давыдова из всех спетых ею двенадцати вещей Шуберта, Брамса, Гнесина, Матвеева и Тищенко особенно полюбила именно эту - "К Миньоне"; в этом ее пристрастии имеется доля истины: журчит, тихо плещется вода, как в песнях "Прекрасной мельничихи"; мелодия движется по кругу колеса, но и по кругу безнадежности юного сердца; и вдруг - эта неаполитанская секста, эта остановка движения - боль становится непереносимой; но неведомо откуда точно ангельское крыло приносит свежее дыхание, точно снова оно заводит механизм бытия, и все опять тихонечко кружится к внутреннему центру - в бесконечности условной строфической формы. Все вместе - этот синтез - совершенен. Он как бы самая сердцевина лирики, самое зерно, "несказуемое слово", и мы - у сокровенных тайн бытия.

Вот, дорогой Самуил Яковлевич, на этом я и кончаю свои краткие воспоминания о встречах с Вами. Сказать можно было бы еще очень много. Но лучше добавлю:

То, чего в то время
Мы не досказали,
Записала вечность
В темные скрижали.

(Вл. Соловьев. Другу молодости.
Князю Дм. Цертелеву)



Примечания

1. Вилтцин Р.И.  ↑ 

2. В сборнике опубликованы следующие переводы: Пастернак - Гёте - "Песнь Миньоны" ("Ты знаешь край лимонных рощ в цвету..."), "Король в Фуле", "Песнь арфиста"; Заболоцкий - Шиллер - "Прощание Гектора", Оссиан - "Плач Кольмы", Гёте - "Свидание и разлука", Рюккерт - "Песнь старца"; Маршак - Гёте - "К Миньоне"; Кочетков - Клопшток - "Сельма и Сельмар", Хёльти - "К луне", "Песни жатвы", Клаудиус - "У могилы Ансельмо", Шиллер - "Юноша у ручья", Кастелли - "Эхо".  ↑ 

3. Рукопись перевода Маршака хранится в архиве поэта, текст перевода приводится в наст. сб. в воспоминаниях сына поэта И.С. Маршака.  ↑ 

4. "Катит по небу, блистая, колесница золотая, озаряя высь и даль".  ↑ 

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика