Главная > Родные и близкие > И.Я. Маршак

Жизнь и творчество М. Ильина.
- М.: Детгиз, 1962. С. 276-403.

Елена Сегал

Из воспоминаний

Часть третья

Илья Яковлевич решил не ездить в город, чтобы не уставать и не отвлекаться от работы. Но один раз не выдержал характера и согласился выступить в школе. Приехал он оттуда хмурый.

- Я не устал, - сказал он, когда я посоветовала ему отдохнуть, - я просто озабочен. Видишь ли, когда ребята узнали, что я пишу о плане, в зале послышался ропот. Какой-то мальчик посмелее сказал: "Опять о пятилетке, нам о ней и так бубнят". "Написали бы что-нибудь интересное, про Робинзона!" - крикнул кто-то, а девочка, на которую я раньше обратил внимание, потому что она очень хорошо слушала, вдруг встала, покраснела и сказала: "Напишите книжку про страшное. Вот бы о змеином острове".

- Ну и что же ты об этом думаешь? - спросила я.

- Я думаю, - ответил Илья Яковлевич, - что, к сожалению, действительно о пятилетке вышло много плохих книг. Помнишь, тебе понравилось, когда я написал: "Мы строим на пустом месте, ну что ж, на пустом месте строить удобнее". Так вот я-то сам строю не на пустом месте. А ребят я, кажется, сумел переубедить. Я постарался им доказать, что они не зрители, да еще такие, которым все надоело, а участники огромной стройки. Что все мы робинзоны и что если нас много, то и земля, которую мы хотим освоить, - огромна. Они слушали хорошо и потом задавали много вопросов. Нельзя давать детям готовые решения, - добавил Илья Яковлевич после короткого раздумья. - Пусть сами решают задачи. Изобретать даже то, что давно изобретено, полезно. Главное, чтобы они не воображали, что уже всё на свете постигли.

Если в книге "Сто тысяч почему" Илья Яковлевич доказывал своим читателям, что они не знают того, что творится у них под носом, то теперь в "Рассказе о великом плане" его задачей было доказать им, что они не знают страны, в которой живут, не умеют смотреть на нее хозяйским глазом. Он писал:

"Если из окна вагона вы видите только пустыри, леса и болота, значит, вы ничего не видите. Пустыри - это глина, песок, камень. Леса - это балки, стропила, стройки, шпалы. Торфяные болота - это электрический ток".

- Мало создать для людей человеческую жизнь, - говорил Илья Яковлевич, - надо вырастить людей, достойных этой жизни.

Воспитать человека будущего, хозяина своей страны, человека, который, развивая все свои способности, отдавая народу все, что у него есть, будет чувствовать себя от этого не беднее, а богаче, - вот что Илья Яковлевич считал своей обязанностью. Работал он в те дни много, с утра до ночи, а ему все казалось, что мало. Когда я уговаривала его отдохнуть, он отвечал: "Сейчас, сию минуту", - и продолжал писать. Проходило полчаса, потом час. Я не выдерживала и опять принималась его звать. Он виноватым голосом повторял свое: "Сейчас, сию минуту", - и продолжал сидеть, сгорбившись над своим крохотным столиком. Через час вся история начиналась сначала. Меня эта напряженная работа изо дня в день очень беспокоила: я боялась, что он опять заболеет.

- Ну что случится, - говорила я, - если ты кончишь книгу на неделю позже? Лучше отложить ненадолго, чем заболеть и не кончить ее совсем.

- Я не могу откладывать, не могу отдыхать, - отвечал он. - На заводах и фабриках сокращают сроки. Что хорошего будет, если книга о плане выйдет, когда план уже будет выполнен?

Случилось именно то, чего я боялась. Илья Яковлевич единым духом написал первые десять глав, а когда ему показалось, что книга вот-вот будет кончена, он заболел. Чувствовал он себя плохо, а настроен был весело. Он был полой веры в чудесное будущее человека. Не мог нарадоваться, что родился как раз в то время, когда люди принялись воплощать в жизнь то, о чем лучшим из них раньше только сны снились. Жизнь без страха за будущее, без нищеты, без нужды представлялась ему прекрасной.

"Ведь в конце концов у человека не только мускулы для работы, - написал он в "Рассказе о великом плане", - человек не машина. У него есть разум, который хочет знать. У него есть глаза, которые хотят видеть, уши, которые хотят слышать, горло, которое хочет петь, ноги, которые хотят прыгать и бегать, руки, которые хотят грести, плавать, бросать и ловить. И надо так наладить жизнь, чтобы не отдельные счастливцы, а все могли одинаково радоваться жизни".

Трудно себе представить, что эти полные жизни и молодого задора слова Илья Яковлевич написал, лежа в постели, не написал, а продиктовал. Он был так слаб, что сам писать не мог. Доктор говорил, что ему необходим покой, но о покое, пока книга не была закончена, не могло быть и речи.

- Я не могу не писать и не могу писать спокойно, - говорил Илья Яковлевич. - Ведь я не просто рассказываю о плане, а вербую людей для работы. Я бью в одну точку, потому что верю, что капля камень точит. Мне-то приходится рассказывать обо всем, что делается, словами, а сам я воспринимаю шум стройки как симфонию, в которой все предусмотрено, в которой каждый инструмент исполняет свою партию и в то же время является частью целого. Я пишу короткими, сжатыми фразами, потому что мне кажется, что они лучше передают ритм труда...

Книга была закончена, принята, напечатана. О ней много говорили, но до Ильи Яковлевича эти разговоры почти не доходили. Он все еще был болен и не вставал с постели. Он был счастлив, что, несмотря на болезнь, сумел закончить книгу. Написал то, что должен был написать.

Как только Илья Яковлевич почувствовал себя лучше, он взялся и за журнальные статьи, и за химию. Ему хотелось поскорее наверстать потерянное из-за болезни время. А когда наступила весна, нас с ним, словно перелетных птиц, потянуло на природу.

- Здесь тоже хорошо, - говорил Илья Яковлевич, - но мне сейчас хочется не парка, а леса.

Избавиться от всех дел и выбраться из дому нам было нелегко. Но то, чего очень хочешь, в конце концов всегда удается. Исполнилась и наша мечта. Илья Яковлевич не мог наглядеться на все, что открылось его глазам. Не мог нарадоваться, что мы очутились не в дачной местности с узкими уличками между двумя рядами заборов, а в самой настоящей деревне. Когда мы с ним в одну из первых наших прогулок подошли к большому ржаному полю, он сказал:

- Здесь такой простор, как на берегу моря. Помнишь, ты рассказывала мне о том, как мы будем гулять по тропинке между двумя стенами колосьев. Эти твои слова вылечили меня тогда лучше лекарств. Мне так сильно захотелось, чтобы они сбылись, так сильно захотелось жить, что болезни поневоле пришлось сдаться.

Мы в то лето не думали и не говорили ни о чем грустном. Мы разрешили себе полный отдых и теперь считали своим долгом как следует насладиться этим отдыхом. Илья Яковлевич, хоть и уверял, что живет только растительной жизнью, наслаждался совершенно сознательно: не пропускал мимо себя ни одного приятного впечатления. То его пленял какой-то особенно свежий запах ветра, то неслыханный раньше шелест травы. На все он обращал внимание и все запоминал.

- Отсюда, - говорил он, - наше любимое Детское Село кажется мне слишком городским.

Каждое утро начиналось у нас теперь так: с пригорка, на котором стоял наш дом, быстро, что есть духу, мы сбегали вниз к речке. Бежали мы так быстро, потому что нам нравилось чувствовать, как ветер треплет волосы, нравилось чувствовать свою молодость.

На самом берегу стояла кривая, вся насквозь почерневшая банька. Банька была "заслуженная": в ней не только мылись и парились, но и коптили рыбу.

Мы усаживались на свисающих над водой ступеньках и часами наблюдали за жизнью реки, за прыгающими с камня на камень струями, за притаившимися среди камней форелями.

Илья Яковлевич не расставался в то лето с небольшой черной тетрадкой. Он записывал в нее все, что видел и слышал, все, что ему приходило в голову. В этой тетрадке можно найти и зарисовки с натуры, и строчки лирического дневника, и запись разговоров с нашей маленькой дочкой. Но, как ни кажутся подчас неожиданными переходы от одной мысли к другой, все же в них чувствуется скрытая внутренняя связь, проистекающая из цельного восприятия мира. Вот что написал Илья Яковлевич о нашей речке:

"Как река Солка проводит день?

Утром воды мало, копят к вечеру. Вечером работают мельницы, работает электрическая станция. Всем им нужна вода для турбин. Когда хотят наловить рыбу, закрывают верхнюю плотину, открывают нижнюю. Выдергивают багром черные, промокшие насквозь доски из затвора плотины. Вода быстро убывает. На озерке появляются один за другим острова. Острова растут, превращаются в материки. В пять минут происходит то, что в большом масштабе длится миллионы лет. Вот и нет озерка. По лужицам ходят босые мальчишки, переворачивают камни, ищут форель...

...Через полчаса верхнюю плотину открыли. Пока пришли назад - все уже было по-старому. На озерке медленно плыла по поверхности воды мутная пена. А внизу - под плотиной - неслась по камням чистая, прозрачная вода. Камни видны были, как жилки под тонкой кожей.

Река не просто географическое понятие. Она живет.

Вот против моего окна маленькое озерко. Это верхнее, "контрольное" озерко. Когда-то здесь был зеленый луг. Река текла посреди луга извилистым путем. Когда построили плотину, река разлилась озером, затопила луг. Но трава растет и в воде, темно-зеленый, густой хвощ. И только там, где было русло реки, травы нет. Видно, как река течет через озеро. Каждый год, в июле, воду спускают, и озеро опять превращается в луг, и тогда траву косят.

Река меняется. Люди делают с ней все, что хотят. Вот откуда, от старых водяных мельниц, пошли Волховстрой, Днепрострой. А будущие сооружения будут еще грандиозней. Наши речные гидростанции покажутся маленькими по сравнению с гидростанциями океанов".

Илья Яковлевич часто ходил в соседний колхоз. Коллективное хозяйство притягивало его к себе, казалось уголком будущего.

Мы теперь привыкли и к колхозам, и к совхозам, и к тракторам. Нас, конечно, не удивишь тем, что в деревнях читают газеты, журналы, книги, слушают радио. А тогда, четверть века назад, все это было новостью, и какой хорошей новостью!

Я помню, с каким увлечением Илья Яковлевич рассказывал мне о скотном дворе, в котором, по его словам, коровам жилось не хуже, чем людям в санатории. Но больше всего его поразила мастерская, в которой, кроме керосинного двигателя, был и много раз чиненный двигатель трактора Фордзона.

- Даже мотор с автомобиля Пето и тот у них в ходу, - говорил Илья Яковлевич. - Они пользуются для облегчения труда всем, чем только могут. Это и есть внедрение техники в жизнь.

Как-то во время уборки сена Илья Яковлевич пришел домой особенно веселый. Он рад был, что не только смотрел, как работают другие, но и сам помогал по мере сил.

- Ты и представить себе не можешь, - сказал он, - как весело шла работа. Не поймешь, кто начальник и кто подчиненный. Может быть, и нужно, чтобы директора сидели за письменными столами, но такие, которые сами работают руками, мне нравятся больше.

"Вот он, темп работы - не на газетной странице, а в самом деле. Помножьте две сильные, неутомимые руки на несколько миллионов, и вы получите то, что делается сейчас во всей стране", - написал Илья Яковлевич у себя в тетрадке.

И тут же описал поразившую его комнату трактористов:

"... три кровати. Стол. На столе журналы, книги "Машина - деревне", "Трактор Гиттиса". На окне слабо светятся четыре лампочки радиоприемника. Студенческая комната. Доносится пение. Поют на иностранном языке. Передача из Гельсингфорса. Приходится себе напоминать: это деревня, этот человек - крестьянин. Вот где чувствуешь будущее. Далеко от этой бедной студенческой комнаты до дворцов 2000 года. Но и назад тоже далеко. Что же изменилось? Изменилось что-то в сознании этих людей - людей, которые еще недавно были такими же крестьянами, как и другие крестьяне".

Изменение в сознании людей - вот что больше всего радовало Илью Яковлевича. Он с жадностью искал в настоящем зачатки будущего и не забывал отмечать в нем остатки прошлого.

".. .На одной и той же улице, - записал он, - стоят железобетонные здания и юрты из войлока. Перейти улицу все равно что перешагнуть через тысячелетия. Это не единственный случай. Это закон.

В соседней комнате жужжит, как пчела, прялка. Она фигурно выточена из дерева. Это не машина XX века, строгая, как чертеж. Это XVI век, живущий в двадцатом. Люди тоже разных времен. Дед Савелий Васильевич - извозчик в царствование Александра II, ткач Кренгольмской мануфактуры, работал по 13 часов в день; народный "дилижан", почтовая станция для него не история, не прошлое, а недавнее настоящее. Савелий Васильевич - человек XIX века, живущий в двадцатом.

Времена не откладываются пластами, как геологические слои. Только в учебниках истории разные века на разных страницах".

И дальше о том же Савелии Васильевиче: "Дед - дерево, от него ветви - сыновья, внуки, правнуки, двоюродные - человек пятьдесят. Все дома - по эту сторону реки. Здесь видны начала всех вещей. Фамилии: Савельевы, Николаевы, Семеновы. Живы еще или умерли, но не забыты эти Савелии, Николаи, Семены".

Когда Илья Яковлевич не ходил в колхоз, мы с ним отправлялись в лес и с азартом собирали грибы. Наша маленькая Женечка, которая была благоразумнее своих родителей, всегда первая напоминала, что пора возвращаться. "Я не вижу дома!" - вскрикивала она с внезапным ужасом.

Илья Яковлевич с таким удовольствием совершал далекие прогулки, так радовался каждому новому дню, что порой казался мне совсем здоровым.

- Что делать, - спрашивала я его, - чтобы ты всегда оставался таким, как сейчас? Но я сама знала, что это был вопрос чисто риторический. Илья Яковлевич отличался удивительным свойством: стоило ему немного отойти от забот, попить сливок, погулять на вольном воздухе - он начинал поправляться с такой быстротой, что все удивлялись. Но стоило ему пережить какие-нибудь огорчения, не поспать несколько ночей, и он худел, да так, как никто, кроме него, не мог похудеть.

- Вес не имеет значения, - говорил Илья Яковлевич, - главное, что я набрался радости жизни и теперь мне ее хватит надолго. Я всем своим существом ощущаю, как во мне копятся какие-то силы, и не только физические. Иногда нужна остановка, а то в работе и хлопотах время проходит так незаметно, что и оглянуться не успеешь. А я сейчас занимаюсь как раз тем, что оглядываюсь назад, обдумываю все, что было, готовлюсь к будущему. Илье Яковлевичу казалось, что он только то и делает, что впитывает в себя прелесть окружающей его природы. Но он ошибался. В нем шла глубокая внутренняя работа. Именно в это лето зародилась в нем сначала смутная, потом все более четкая мысль о том, что именно делать дальше. Появился и начал развиваться замысел книги "Горы и люди". Илья Яковлевич не мог без обобщений. От водяной мельницы его мысль невольно переносилась к грандиозным гидростанциям, а от маленького соседнего колхоза - к коллективному хозяйству всей страны.

То, что Илья Яковлевич записывал в своей тетрадке, он записывал для своего удовольствия и не думал это использовать для работы. Но он вспомнил о своих деревенских записях, когда взялся за книгу "Горы и люди". В главу о реках попало, правда в измененном виде, описание маленькой речки Солки, на берегу которой мы провели столько чудесных дней.

Когда в нашу деревушку дошли первые слухи об успехе "Рассказа о великом плане", Илья Яковлевич сказал:

- Я хорошо поработал, когда писал эту книгу. Теперь пусть поработает она. Пусть расскажет детям о мире, миру о нашей стране. Как это удивительно: когда я писал книгу, она мне казалась частью меня самого, а теперь у нее своя, отдельная судьба.

Илья Яковлевич ошибся: судьба книги повлияла и на его судьбу, но это случилось не сразу.

Я так подробно написала об этих годах потому, что сам Илья Яковлевич считал их для себя "началом всех начал".

Последние десять лет
(1943-1953)

Когда мы с Ильей Яковлевичем в первый раз после возвращения в Москву пошли в Союз писателей на собрание, нас поразило, как много прибавилось седых голов. Правда, молодежи тоже было много, но это была другая, новая молодежь, а наше поколение уже никак нельзя было назвать молодым.

Война, она все жизни переделила резкой чертой. Люди, которые встретились здесь, сейчас были не те, что расстались друг с другом в 1941 году.

Илья Яковлевич сидел рядом со мной. Я подняла на него глаза. Еще утром мне казалось, что он выглядит не так уж плохо, но теперь, когда я сравнила его не с тем, каким он был в Алма-Ате во время последней вспышки туберкулеза, а с тем, каким он был до войны, мне стало страшно.

- Что же ты, неужели испугалась старости? - спросил Илья Яковлевич, когда мы вернулись домой. - Об ушедших годах могут вздыхать только те, у кого они прошли даром, впустую, а мы с тобой жаловаться не имеем права.

Старость! Нет, я о ней не думала. Я не хуже Ильи Яковлевича знала, что то, чем мы с ним живем, зависит не от возраста. Меня пугало не то, что позади осталось много лет, а то, что впереди их оставалось мало. И больше всего пугало и огорчало меня, что сам Илья Яковлевич, вместо того чтобы беречь силы, только и думал о том, как бы их поскорее и получше истратить.

- Помнишь, - спросила я его, - наш разговор в Ленинграде, еще до того, как мы узнали, что у тебя туберкулез? Именно ты в ту пору доказывал необходимость равномерной смены напряжения и расслабления, приводил в пример и мигание, и дыхание, и биение сердца…

- Очень хорошо помню, и еще лучше помню, как ты возмущалась этим и проповедовала жизнь, напряженную до отказа.

- Я тогда думала, что запас сил у нас неиссякаем и что мы можем быть щедрыми.

- А я тогда думал, что запас времени у нас неиссякаем и что мы можем не торопиться.

Нам обоим по-прежиему лучше дышалось, когда мы жили насыщенной жизнью. Запас душевных сил у нас не уменьшился, а вот с физическими, в особенности у Ильи Яковлевича, дело обстояло плохо.

- Если ты будешь жить так напряженно, как тебе хочется, - сказала я, - ты не удлинишь жизнь, а укоротишь. Тебе обязательно нужен ритм.

- Не только ритм, но и рифмы нужны, - подхватил Илья Яковлевич. - Нужно, чтобы сегодняшний день рифмовался со вчерашним, а эта зима с прошлогодней, нужно...

Я прервала его:

Словно рифмы, идут годовщины.
Всё, как прежде, но как-то не так.

- Откуда это? Как дальше? - спросил он.

- Ниоткуда, и дальше ничего не получилось. Я прочла тебе эти строчки, потому что меня поразило, что мы, не сговариваясь, думали об одном и том же.

- А меня, - сказал Илья Яковлевич, - давно уже не поражает, что мысли наши текут по одному и тому же руслу. - Потом засмеялся и то же самое выразил другими словами: - Я привык, что мысли наши рифмуются.

В книге "Человек и стихия" он написал:

"Каждый год после зимы приходит весна.

Эта новая весна не повторение какой-нибудь другой, которая уже была когда-то, а рифма к ней. В них есть и сходство и различие.

Мы радуемся, замечая сходство, вспоминая прежние весны.

Но еще больше волнует нас то неповторимое, что мы видим в облике новой весны.

В природе есть не только ритм, но и рифма".

Мысли о ритмических повторениях, о рифмах попали в книгу потому, что эти мысли с самого нашего переезда в Москву не оставляли Илью Яковлевича в покое. Он возвращался к ним, когда наталкивался на что-то новое, необычное в издавна знакомом и привычном и когда с удивлением отмечал, что мы, как и все вокруг нас, после всего пережитого, после стольких лет и стольких бед с виду живем так, как будто ничего не изменилось.

- То, что вещи остались тс же, - сказал как-то Илья Яковлевич, - особенно подчеркивает, что мы сами уже не те.



Несмотря на все наши старания, нам так и не удалось наладить хоть сколько-нибудь ритмичную жизнь. Работать приходилось очень напряженно: мы в то время торопились закончить вторую часть книги "Как человек стал великаном", а Илья Яковлевич умудрялся еще собирать материал для начатой им книги о погоде. Работа была трудная, а жизнь еще труднее. И очень скоро стало ясно, что такая жизнь ему не по силам. Мозг у него был на редкость неутомимый. Работать он мог по многу часов подряд, но это тогда, когда ничто его не отвлекало, когда он не должен был переключаться с темы на тему.

Писать одну книгу и собирать материалы для другой - с этим он как-то свыкся, но сейчас все то, что должно было быть изучено по литературным источникам, было изучено, и настала пора ездить по метеорологическим и гидрологическим учреждениям, чтобы собственными глазами увидеть, где и что делается.

Когда Илье Яковлевичу понадобилось для изучения материала поехать в Ленинград, я поехала с ним. Многое мы осмотрели вместе, много рассказов выслушали вдвоем. И тут я только поняла, насколько по-разному можно смотреть и слушать.

Каждый, с кем мы разговаривали, как и следовало ожидать, с особым увлечением рассказывал о той области, в которой работал сам. Илья Яковлевич, выслушивал все очень внимательно, ни на одну минуту не терял целеустремленности и умудрялся тут же на месте отбирать главное от деталей, часто очень интересных, но в данном случае необязательных.

- Если я позволю себе сейчас быть несобранным, - говорил он, - то и книга будет несобранная, растечется как попало.

Илья Яковлевич предполагал заняться научной разработкой материала для новой книги еще до того, как будет закончена книга "Как человек стал великаном". И тут лишний раз убедился, что нельзя искусственно делить работу на научную и художественную, наукой заниматься сначала, искусством потом. Художник присутствовал в нем все время. Именно тогда, в те дни, которые он решил посвятить изучению материала, пришли ему в голову многие образы, сравнения, характеристики. Именно тогда из отдельных мыслей о построении материала в его воображении начал вырастать чертеж будущей книги.

Уже в первых записях, тут же, во время разговоров с людьми, наспех набросанных строчках, говорилось о дневнике солнца, о Робинзоне, который передает сводки погоды с необитаемого острова, об автографах океанов, о почерках морей.

Дневные часы у Ильи Яковлевича были до отказа набиты работой, а вечера он отдавал прогулкам по Ленинграду.

Ленинград! Сколько раз мы вспоминали его, когда он был отдален от нас тысячами километров пути, тысячами дней разлуки, вспоминали так, как вспоминают близкое существо, друга, попавшего в беду, и вот мы опять бродили по его улицам. На одной из улиц мы наткнулись на садик, которого раньше никогда не видели. Мы полюбовались зелеными деревцами и весело играющими детьми, но нам самим стало невесело - мы оба слишком хорошо помнили серый пятиэтажный дом, стоявший раньше на месте этого садика.

Илью Яковлевича потянуло на набережную. Увидев издали не золотую, а черную голову Исаакия, он сказал:

- Точно траур.

На набережной все осталось таким, каким было прежде. Нам сразу бросилась в глаза на стене дома, соседнего с тем, в котором мы прожили когда-то много хороших лет, знакомая черта, показывающая, до какого места поднималась вода во время наводнения.

- Город сам рассказывает о себе, - сказал Илья Яковлевич, - о своем давнем и о совсем недавнем прошлом.

Илья Яковлевич был взволнован. Для него все эти мосты, проспекты, чугунные ограды были не только декорациями длящейся века исторической драмы. Город, в который он сейчас приехал как гость, был его родным городом. Тут он провел детство, тут учился, тут написал первые книги.

Вернувшись в Москву, Илья Яковлевич продолжал свои путешествия по не очень известным странам, которые называются "метеорология" и "гидрология". Печально было то, что из каждого такого путешествия он, кроме бесконечно ценного для него груза впечатлений и сведений, привозил и глубокую усталость. Сама городская суета доводила его до изнеможения. О том, чтобы в такие дни писать, да еще сразу две книги, не могло быть и речи.

Мы составили расписание. Часть времени решили отдавать одной, а часть - другой работе. Старались не отвлекаться ни на одну минуту, но это не всегда получалось. Главным нашим врагом был телефон. Илья Яковлевич много раз с утра предупреждал всех домашних, что ни в коем случае не будет подходить к телефону, а сам оказывался возле него раньше, чем кто-либо успевал шевельнуться, и не оттого, что все были медлительны, а оттого, что он сам был чересчур подвижен. Он так быстро подходил к телефону, что, только взяв трубку, вспоминал свое твердое решение ни с кем до конца рабочего дня ни по какому делу не разговаривать.

Расписание у нас было строгое, но следовали мы ему не очень строго. Сама жизнь вносила поправки: то мы не могли заставить себя оторваться от работы над "Великаном", то Илья Яковлевич не имел возможности отложить на несколько дней осмотр какой-нибудь лаборатории.

Составляя расписание, мы как-то по подумали о том, что, кроме работы над книгами, у Ильи Яковлевича были и другие дела.

После уединенной жизни в Алма-Ате он с рвением взялся за работу в научно-художественной секции Союза писателей. Делал то, что обычно не очень любят делать писатели, - читал чужие рукописи. У него очень развито было чувство ответственности не только за то, что он делал сам, но и за то, что делали его товарищи. Каждая хорошая книга радовала его, точно он сам был ее автором, зато каждая неудачная, особенно написанная, по его мнению, порочным методом, огорчала его так, как людей обычно огорчают только личные неудачи.

И в статьях, и в выступлениях, и дома в разговорах с молодыми писателями Илья Яковлевич не уставал со свойственной ему настойчивостью повторять, что наука не нуждается в "оживлении", "позолочении", "подслащивании", "украшательстве", что поэзия не в поэтических аксессуарах и что для того, чтобы писать художественные книги, надо уметь видеть мир глазами художника.

Когда в его руки попадала книга, которая казалась ему стоящей внимания, он с таким жаром принимался ее хвалить и приводил из нее такие интересные цитаты, что за чтение брались даже те люди, которые обычно не очень охотно читали о науке. И надо сказать, что им нередко приходилось разочаровываться. Дело в том, что Илья Яковлевич видел в писателе не только то, что тот уже сделал, но и то, что тот мог бы сделать. Он умел в несовершенных книгах радоваться росткам нового, умел находить в них то лучшее, к чему их автор мог бы стремиться в следующих книгах.

Чтение отнимало у Ильи Яковлевича много времени, но не утомляло его. А вот долгое пребывание в накуренном помещении было ему явно вредно.

- Когда для дела есть польза, - сказал он мне как-то, возвращаясь с одного бестолкового собрания, - я устаю гораздо меньше, а сегодня еле досидел до конца. Удивительно, что до сих пор еще есть люди, которые думают только о том, чтобы не уронить свой престиж, считают, кто кого и сколько раз упомянул. Их интересует не литература, а чтение "поминальных списков". И удивительнее всего то, что те, которые больше всего носятся со своим самолюбием, меньше всего помнят о чувстве собственного достоинства, вернее - о чувстве человеческого достоинства.



Первое время в Москве было для нас страшным временем. Когда мы жили на отлете, мы многого не знали, а теперь каждый день приносил нам вести о новых и новых потерях. Мы еще не успели оправиться после того, как узнали о смерти старшего брата Ильи Яковлевича, как пришла весть о гибели моих родителей.

Это был его брат и мои родители, но за проведенные вместе годы мы так сжились, что давно уже перестали разделять наших родных. Горе, которое нам пришлось пережить, мы пережили вдвоем.

Что-то неестественное есть в том, чтобы в тяжелые минуты заботиться о себе, беречь себя, и что-то необходимое и спасительное в том, чтобы беречь того, кого любишь. Один ради другого мы старались жить так, как будто ничего не изменилось, но это было невыносимо трудно. В нашей квартире в те дни не могло быть и речи о тишине. У нас, как в Ноевом ковчеге, собрались тс наши близкие, которые во время войны потеряли свой дом, свой уют. У каждого были заботы, волнения, огорчения, а Илья Яковлевич умудрялся волноваться за всех, заботиться обо всех.

У него был редкий талант сочувствовать - чувствовать за другого, и сочувствовал он всегда деятельно. Он заботился больше о близких оттого, что они были близко, и он знал их нужды, но он заботился и о совсем чужих людях, стоило ему только узнать, что они в беде и что он может им помочь. Давать, дарить было для него огромной радостью, и он считал, что это радость самая эгоистическая.

Хоть короткое время побыть наедине с природой - вот то, о чем мы тогда мечтали. И наши мечты исполнились - нам удалось, правда всего только на неделю, устроиться под Москвой, на Николиной Горе.

Был самый конец марта. Мы почувствовали сразу и прелесть зимы - ослепительно белый снег, и прелесть весны - не только ослепительное, но и греющее уже солнце.

- Не успели мы сюда приехать, - сказал Илья Яковлевич, - как я сразу почувствовал, что настоящее и что ненастоящее. Все неглавное само по себе, без всяких усилий с моей стороны, ушло на второй план, а главное выступило вперед. В городе я легко запутываюсь среди всяких дел.

В одну из наших прогулок нас так сильно занесло снегом, что мы не знали, как доберемся до дому. И вдруг ветер прекратился, снег перестал падать, а на месте недавней тучи появилось яркое солнце.

- Какая прелесть эта весенняя метель! - сказал Илья Яковлевич.- Только что природа буйствовала, а сейчас тишина и небо ясное. Вот если бы люди так умели оправляться после своих бед.

- А разве мы с тобой, - спросила я, - не радуемся, но улыбаемся, не думаем о будущем? А столько пришлось пережить.

Илья Яковлевич остановился, постоял, закинув голову, и сказал:

- Как хорошо! Вот бы остаться здесь навсегда.

Это не было планом. Это было данью восторга чудному весеннему дню. Он сказал эти слова и забыл их, а мне они крепко запомнились, и мысль о том, чтобы обосноваться на Николиной Горе, с этого дня уже не покидала меня. Пока что мы стали пользоваться любыми возможностями, для того чтобы хоть на короткое время выехать из Москвы. Илья Яковлевич после нескольких дней жизни за городом буквально преображался и по возвращении домой с новыми силами брался за работу.

- Я набираюсь и свежего воздуха, и свежего духа, - говорил он. - Но все это в редкие дни, в праздники. А вот бы и жить, и работать среди леса!

В мае мы переехали на дачу на Николину Гору. Место, которое так понравилось нам зимой, летом показалось нам еще более привлекательным. Никогда еще до той поры мы не слышали такого огромного количества птиц, никогда еще не видели такого огромного количества самой разнообразной листвы.

- Сколько оттенков у одного только зеленого цвета, - говорил Илья Яковлевич, - чуть ли не у каждого растения свой! Названий много: и фисташковый, и салатный, и оливковый, а все-таки их не хватает. Ну как определишь одним словом цвет еловых игл или цвет травы, растущей на болоте?

Его приводили в восторг не только пышные кроны, но и стволы деревьев. Одни поражали его стройностью, другие - изогнутостью. Сила жизни - вот то, что не переставало его восхищать.

Мы много гуляли. Нам нравилось ходить по берегу у самой реки и смотреть на гору, которая полукругом окаймляла реку. И еще больше нам нравилось, держась за ветки и стволы, взбираться на гору, бродить по тропинке вдоль дачных заборов и оттуда смотреть вниз на воду. Блестящее шоссе казалось издали рекой, а изогнутая река напоминала вьющуюся дорогу.

Денежные дела наши теперь наладились, и мы уже не только думали, что хорошо было бы устроиться за городом, но и взялись за поиски чего-нибудь подходящего.

- Главное, чтобы было светло и сухо, - говорил Илья Яковлевич. - Нам нужен не дворец, а рабочая обстановка.

Когда наступила следующая весна, мы поселились на Николиной Горе уже не как гости, а как хозяева. У нас был стандартный финский домик, но мы переделали его по своему вкусу: переставили внутренние перегородки и двери, для того чтобы все комнаты оказались не проходными, перенесли окна с теневой стороны на солнечную и так сблизили их между собой, что целые стены получились стеклянными. Илья Яковлевич вместе с плотником разбирался в чертежах, сам чертил планы. Строительство, хоть и было, конечно, связано с большим количеством хлопот, доставило нам много радости. Илью Яковлевича удивляло, что люди, которые строятся, считают своим долгом жаловаться.

- Получать все готовеньким даже скучно, - сказал он мне как-то. - Если бы начатая мной книга оказалась на столе законченной, да еще хорошо написанной, я бы очень огорчился. Сам процесс работы - вот что радует.

Переехали мы на Николину Гору весной и старались как можно больше времени проводить на открытом воздухе. У нас не было насаждений, не было того, что называется садом, зато вокруг был густой лес. Илья Яковлевич не давал рубить ни деревьев, ни веток, не позволял сгребать листья. И лес, словно в благодарность, разрастался с каждым годом. В конце концов ветки деревьев стали заглядывать в окна. Орешник закрыл своей тенью чуть ли не всю террасу.

Сначала Илья Яковлевич не хотел срубить его, говорил: "Он маленький, никому не мешает", а потом стал говорить: "Жалко его трогать, он такой большой, так хорошо разросся".

Тем же плотникам, которые поставили наш дом, мы заказали и мебель: столы, скамьи, книжные полки. Все из некрашеного дерева. У нас не было специальной комнаты для работы. Мы работали там, где нам в данный день казалось уютнее и удобнее. Если один стол был завален книгами, мы уходили в другую комнату и устраивались там за другим, точно таким же столом. Илью Яковлевича очень радовало то, что у нас на даче не было ничего, кроме самого необходимого. И правда, мы не привезли туда ни одной дорогой вещи, но все, что там было, нам обоим было дорого. Наши просторные комнаты с картонными внутренними ставнями вместо занавесок казались нам необыкновенно уютными. По вечерам, зажигая электричество, Илья Яковлевич любил говорить:

- Надо закрыть ставни, чтобы прохожим не было завидно.

Он очень любил наш домик и не раз говорил мне:

- Мы с тобой обязательно должны завещать дачу Марине, она-то с ней, во всяком случае, не расстанется.

Марина, наша младшая дочь, действительно была большой патриоткой Николиной Горы. Увезти ее оттуда даже на несколько дней всегда было трудно. Илье Яковлевичу очень понравилось, когда она, провожая нас в город, сказала:

- Если я останусь здесь, вы скорее притянетесь.

Но мы "притянулись" бы на Николину Гору даже в том случае, если бы нас там никто но ждал. Илья Яковлевич не успевал побыть в городе несколько часов, как уже начинал торопиться обратно. Когда он говорил: "Пора домой", наши старшие дети, которые жили в Москве и только наездами бывали на даче, даже обижались.

Но и они и все окружающие великолепно понимали, что при состоянии здоровья Ильи Яковлевича ничего лучше жизни на Николиной Горе нельзя было придумать.

- Мне, для того чтобы чувствовать себя здоровым, - говорил он, - надо жить так, как живут больные.



У нас, в нашем домике на Николиной Горе, был строгий режим, который выработался как-то сам собой.

Утром, только что встав с постели, Илья Яковлевич торопился в сад, чтобы посмотреть, какие на небе облака, с какой стороны дует ветер. Он никогда не забывал заглянуть и в свою метеорологическую будочку, чтобы узнать, в каком положении барометр, гидрометр и градусник. Метеорологическая будочка завелась у нас в доме во время работы над книгой "Человек и стихия".

Уходя, он большей частью говорил: "Пойду посмотрю, что творится на свете". С ним вместе выходил наш мохнатый пудель Дымок - "зверь лесной, чудо морское", как называл его шутя Илья Яковлевич.

Эту крошечную прогулку до завтрака Илья Яковлевич очень любил и, если не был прикован к постели болезнью, хоть на десять минут, да выходил всегда - и в осеннюю слякоть, и в зимнюю стужу. После утреннего завтрака мы отправлялись в сад вдвоем, чтобы обдумать, что будем делать в течение дня, и чтобы проветрить головы. Илья Яковлевич спал плохо, и почти всегда по утрам у него болела голова. Потом мы садились за работу и работали почти до обеда. Перед обедом делали небольшую прогулку. Пообедав и отдохнув немного, опять садились за работу, и так до вечера. За ужином прослушивали сводку погоды. Илью Яковлевича огорчало, что Институт прогнозов дает только окончательные выводы, но не объясняет, на каких основаниях к этим выводам пришли и почему получились те или другие ошибки.

- Если бы люди знали, - говорил он, - какая сложная вещь предсказание погоды, было бы меньше разговоров вроде: "то ли дождик, то ли снег".

После сводки погоды мы прослушивали программу вечерних радиопередач и решали, что будем слушать вечером. Наш приемник доставил нам много хороших минут. Илья Яковлевич любил радио, но только тогда, когда от него самого зависело включить его или выключить. Он не мог понять, как можно жить и работать при радио, которое с утра до вечера разговаривает всевозможными голосами и играет на всех существующих инструментах. Он говорил, что люди, которые не выключают радио и слушают все, не слышат ровно ничего.

Мы же слушали только то, что нам очень хотелось послушать. Если в программе не было ничего интересного, мы читали вслух. Вернее, читал Илья Яковлевич, Марина рисовала, а я вязала.

Когда приезжал наш сын Боря, мы большей частью запоем читали стихи. Илья Яковлевич очень любил стихи. Но он был требовательный читатель, не допускал вольного обращения со словом. Всякая неточность выражения коробила его. Когда я, пытаясь защитить любимые стихи, сказала как-то: "Здесь дело не в словах, здесь все вместе действует", - он рассердился.

- Кто же, - сказал он, - будет беречь слово, если для поэта дело не в слове.

И мне поневоле пришлось с ним согласиться.

Начитавшись и наслушавшись стихов, Илья Яковлевич шел спать, а наутро говорил:

- Мне сегодня всю ночь лезли в голову какие-то строчки, никак не мог от них отделаться.

Но строгий режим был у нас только с виду. В действительности точный график часов работы и часов отдыха слагался не из настоящих линий, а из воображаемых, вроде параллелей или меридианов.

Бывало, Илья Яковлевич скажет, что пойдет пройтись, чтобы отдохнуть от работы, или что довольно отдыхать, пора браться за рукопись. Но во время прогулки он большей частью раздумывал, как будет писать дальше, а работу, когда она шла хорошо, считал своим лучшим отдыхом.

Да и как отделишь жизнь писателя от его работы? Илья Яковлевич работал над книгой не только тогда, когда сидел за столом, заваленным книгами, журналами, документами, но и тогда, когда бродил по берегу, целыми днями наблюдая за жизнью реки.

Мы ходили гулять чаще всего по лесным дорогам и тропинкам. А зимой, когда бывало меньше машин, то и по шоссе. Во время прогулки Илья Яковлевич с жадностью вдыхал в себя каждый глоток воздуха, рассматривал небо, прислушивался и приглядывался ко всем встречным птицам, а придя домой, просил хоть на четверть часа отложить обед, чтобы наскоро набросать мысли, которые пришли ему в голову. Если он гулял один или мы с ним шли и разговаривали о книге, ничего удивительного в этом не было. Но он умудрялся приносить с прогулки свежие мысли даже тогда, когда говорил с малознакомыми людьми на совсем далекие от книги темы.

Зато во время работы у Ильи Яковлевича, как бы он ни был сосредоточен, всегда находилось время для того, чтобы посмотреть на какие-нибудь особенные облака. Наша Марина очень хорошо знала, что папа никогда ее не прогонит, если она придет и расскажет какие-нибудь новости из жизни леса или реки. И широко пользовалась этим своим правом.

Илья Яковлевич научился не обращать внимания на всякие житейские дела, не вслушиваться в разговоры за тонкой стенкой; но то, что делалось не за стенкой, а за окном его комнаты, всегда живо его интересовало.

- Дождь, снег, ветер, - говорил он, - не мешают мне, а помогают. Если книга о погоде даст другим хотя бы небольшую часть того, что дала мне, я буду счастлив.

Есть люди, которые делят свою жизнь на личную, семейную, общественную, которые на работу, на восприятие искусства, на творчество смотрят как на разные вещи. Илья Яковлевич к таким людям не принадлежал. Он сам плохо понимал, где у него кончается отдых и где начинается творческая работа.

- Если я читаю плохую книгу или слушаю плохую музыку, - говорил он, - у меня у самого руки опускаются. А вот после хорошего концерта сразу же хочется сесть за работу и написать что-то такое, что до сих пор не удавалось.

Когда Илье Яковлевичу хорошо работалось, трудно было себе представить, что он тут же придумывает то, что говорит. И он не только говорил, он одновременно писал, импровизировал с пером в руках.

Если в ходе работы мысль его меняла направление, если я предлагала ту же мысль выразить иначе или вообще пойти по другому пути, он зачеркивал написанное и пробовал писать по-новому. После того как текст был записан, ему легче становилось работать над ним. В тех случаях, когда первый вариант оказывался лучшим, он зачеркивал то, что написал только что, и принимался заново писать зачеркнутое раньше.

Я рассказываю об этом так подробно потому, что привычка все время работать пером, все время собственными глазами видеть то, над чем работаешь, дорого обошлась Илье Яковлевичу. Когда выяснилось, что из-за болезни он не сможет владеть правой рукой, ему показалось сначала, что он вообще больше не сможет быть писателем.

В течение многих лет, когда мы писали наши общие вещи, перо было в руках у Ильи Яковлевича. Он не любил работать на слух, а для меня, для моего все ухудшающегося зрения это было большим облегчением.

"Как это можно писать вдвоем?" - часто спрашивали и Илью Яковлевича и меня. И ни он, ни я не знали, как на этот вопрос ответить.

Да и в самом деле, как тут ответишь. Ведь столько раз бывало, что уже через несколько часов после работы мы не помнили, не знали и не хотели знать, кто из нас первый придумал то или другое место. Когда нам работалось, мы чувствовали себя спаянными, чувствовали себя одним существом. Не было тогда между нами ни споров, ни обмена речами. Язык, которым мы пользовались, был предельно скуп - состоял из отдельных слов, восклицаний, коротких, отрывистых фраз. Илья Яковлевич назвал его как-то "языком мыслей".

Бывало, один начнет, другой откликнется, и мысль начнет разворачиваться. Есть слова - хорошие, прекрасные слова, которые из-за того, что их слишком часто употребляют неправильно, перестают звучать. К этим словам относится слово "вдохновение". Его говорят часто ироническим тоном, его ставят в кавычки. А между тем вдохновение никто не выдумал, оно есть, оно существует, его испытали многие люди в лучшие свои минуты. И это чувство чудесной легкости, когда после долгого, настойчивого труда все дается как будто даром, мы с Ильей Яковлевичем не раз испытали вдвоем.

Сейчас мне невольно вспоминается только хорошее, но бывали, правда не часто, в нашей общей работе и плохие дни. Случалось, что я не только не подсказывала ничего нового, но и не подхватывала того, что говорил Илья Яковлевич, и мысль, встретившая такой холодной прием, сразу казалась неинтересной ему самому. Бывало и так, что он, который умел загораться от одного удачно сказанного слова, вдруг оставался равнодушным.

Теперь, когда все превратилось в воспоминания, я радуюсь тому, что недаром прошли для меня годы работы вдвоем. Что бы я сейчас ни писала, я всегда знаю, что сказал бы Илья Яковлевич о написанном, знаю, что он одобрил бы и с чем ни за что не мог бы согласиться.

Когда мы вдвоем занимались рукописью, нам было не до наблюдений и не до самонаблюдений. Работа поглощала все наше внимание. Когда же Илья Яковлевич работал один, я нет-нет, да и взглядывала на него.

Мне не нужно особого напряжения памяти, для того чтобы представить себе его за работой. Вот он сидит, слегка нагнувшись над некрашеным столом в нашей, полной окон никологорской комнате. Стол квадратный, скорее похож на обеденный, чем на письменный. Мы заказали такой большой стол, чтобы нам обоим было за ним достаточно места. Перо быстро бежит по бумаге, кажется, что Илья Яковлевич пишет под диктовку и очень торопится, но внезапно перо останавливается. Он поднимает голову, и я вижу, как движутся его брови и губы, как на лбу то появляются, то пропадают морщины. Издали, наверное, показалось бы, что он говорит, но он говорит только в своем воображении. Он на разные лады мысленно повторяет одну и ту же фразу, ищет единственно необходимую интонацию.

Вокруг него в беспорядке разбросаны вырванные из блокнота листы. Некоторые из них исписаны до половины, другие едва начаты. Это следы того, что работа не спорится. Чем хуже Илье Яковлевичу работается, тем больше он исписывает бумаги.

Начало книги, начало каждой новой главы - вот, что всегда давалось ему трудно. Первую фразу в разных вариантах ему приходилось переписывать по многу раз.

Давным-давно, еще тогда, когда мы жили в Детском Селе, я нашла у него на столе не то восемь, не то десять листков, на которых было написано: "тяжело нагруженные бочки", "бочки были тяжело нагружены", "тяжелые бочки катятся" и еще что-то в этом роде.

- Бочки-то катятся, - сказала я тогда, поглядев через его плечо, - а статья, по-видимому, не сдвинулась с места.

Мы оба забыли потом, о какой именно статье шла речь, но выражение "тяжелые бочки катятся" не забылось, оно стало у нас дома поговоркой. О "тяжелых бочках" нам нередко приходилось вспоминать и тогда, когда мы работали вдвоем.

- Ничего в этом нет удивительного, - говорил Илья Яковлевич в утешение мне и себе самому тоже, - пусковой период во всяком деле требует больше всего энергии.

Мы с ним раз и навсегда сговорились - в тех случаях, когда работа будет идти плохо, не придираться к слонам (хотя придираться как раз тогда, когда не работалось, очень хотелось), а писать как придется. Один из нас робким голосом предлагал для начала какую-нибудь фразу, и, если другой не возражал и не прибавлял ничего, Илья Яковлевич ее записывал. Я не возражала и тогда, когда фраза эта мне совсем не нравилась. Я знала, что, если не придумаю взамен чего-нибудь уж очень хорошего, работа застрянет надолго.

Да и какой смысл было возражать? Ведь самое главное для нас обоих было сдвинуться с места. Мы очень хорошо знали, что все то, что писалось тогда, когда не писалось, нужно было только для разгона, только для того, чтобы было от чего оттолкнуться. Позже от написанного в такое время не оставалось и следа.

Если Илья Яковлевич работал один, я убеждалась в том, что работа у него наконец сдвинулась с места, когда он вместо того, чтобы брать всё новые листы, принимался исписывать старые так, что на них не оставалось ни клочка белой бумаги - ни сверху, ни снизу, ни сбоку.

Перед тем как отдать рукопись перепечатывать, он старательно приводил ее в порядок, самые путаные места заклеивал аккуратными полосками бумаги с четко написанным текстом. Вот в таких-то перечеркнутых и переклеенных страницах больше всего виден ход работы, движение мысли.

Но есть среди черновиков Ильи Яковлевича и такие страницы, в которых ни одна фраза не заменена, ни одно слово не зачеркнуто. Они отличаются от чистовых только тем, что почерк на них особенно крупный и слова часто не докончены. Эти страницы - следы лучших дней работы. Илья Яковлевич писал размашисто, когда торопился, и не потому торопился, что пришел срок сдавать рукопись (такая спешка всегда только вредила), а потому, что мысль возникала и развивалась так быстро, что он боялся не поспеть за ней. И, чем больше Илья Яковлевич увлекался, тем больше ему удавалось написать за день. В период наибольшего увлечения он писал так быстро, что перо буквально летало. И, как это ни удивительно, все написанное, казалось бы, наспех меньше всего приходилось править.

Однажды, когда мы именно так писали нашего "Бородина", Илья Яковлевич сказал:

- Наконец дошло до ста градусов. Раньше нам приходилось тащить работу, теперь она закипела и сама тащит нас, как паровоз, а наше дело вовремя подбрасывать топливо. Когда путь выбран, смелее можно отступать,- отходить в сторону, забегать вперед. Теперь если мы и заблудимся, то легче выберемся на путь истинный. - И тут же он повторил то, что повторял всегда, когда бывал доволен работой: "Только бы ничего не помешало".

И часто-часто что-нибудь мешало: то болезнь, то необходимость поехать в город по какому-нибудь делу. Илью Яковлевича никто не мог бы назвать ленивым. Работе он был готов посвящать все свои дни. Ну, а дела...

- Дела, - говорил он, - существуют для того, чтобы мешать работе. Работа - это благородная ткань, а дела - соединительная. Без них обойтись нельзя, но надо стремиться к тому, чтобы их было поменьше.

Редакторская правка в процессе работы мешала ему, надолго отодвигала окончание книги. Ему опять надо было дойти до точки кипения, а второй раз это давалось не легче, чем в первый.

Илья Яковлевич не боялся самой суровой критики, если считал свою рукопись готовой хотя бы вчерне. Во время же работы он читал ее лишь самым близким людям. Он говорил, что спокоен за книгу только тогда, когда мысли о ней приходят ему в голову совсем некстати: то во время какого-нибудь неподходящего разговора, то во время обеда, то среди ночи.

Многие писатели работают по ночам, но Илья Яковлевич всегда был физически слабым человеком, и не только ночная, но и вечерняя работа была ему вредна. Если он работал после восьми часов вечера и не собирал материал, а писал, да еще с увлечением, я могла с уверенностью сказать, что ночь у него будет бессонная и что на следующий день работа пойдет вяло.

Илья Яковлевич с трудом втягивался в работу после перерыва, а перерывов бывало много. Каждый раз, в то время как одна книга писалась, другая проходила свой путь в издательстве. Поневоле приходилось отвлекаться от новой рукописи, для того чтобы вносить поправки в старую. И самое неприятное было то, что рукопись возвращалась к нему не раз, а много раз все с новыми, часто противоречащими друг другу замечаниями.

- Когда без конца перечитываешь одно и то же, - говорил он, - перестаешь понимать, что хорошо и что плохо. Насколько полезное было бы для дела, если бы писатели получали замечания оптом, а не в розницу.

Положение Ильи Яковлевича в этом отношении было хуже, чем у других писателей: он писал на комплексные темы, и его рукописи посылали не одному, а сразу нескольким рецензентам. И ничего удивительного не было в том, что рецензенты эти, рассматривая рукопись каждый со своей специальной точки зрения, требовали от него подробностей, которые он, имея в виду пользу целого, нарочно опускал.

Тесный контакт с научными институтами во время работы, живую беседу с учеными - вот что Илья Яковлевич находил полезным и необходимым.

Но это было, по его мнению, не первым, а последним этапом работы над материалом. Он считал, что, прежде чем начать ездить по научным институтам и опытным станциям, надо научиться понимать язык тех наук, о которых будешь расспрашивать..

Сам он начинал работу над материалом почти всегда с того, что брался за университетский курс той науки, о которой хотел писать. А потом уже за чтение научных книг - научных, а не научно-популярных. Научно-популярные, даже самые хорошие, он во время работы читать избегал.

- Это готовая пища, - говорил он, - а мне нужны сырые продукты, из которых я мог бы готовить сам.

Илья Яковлевич разбирался в самых специальных книгах. Ему помогало в этом и необыкновенное упорство, и разностороннее образование.

- Чем специальнее, чем суше книга, - говорил он, - тем она для меня лучше, тем больше я смогу извлечь из нее пользы для своей работы.

Если приходилось читать на иностранных языках, Илья Яковлевич не смущался. Вооруженный словарем, он настойчиво преодолевал трудности, встречающиеся на его пути. Иностранные языки он изучал только в гимназии и, наверное, давно забыл бы то немногое, что знал, если бы не постоянное чтение. Больше всего он читал и любил читать на французском языке. Читал он материалы с пером в руках и попутно выписывал из них то, что казалось ему наиболее интересным; тут же, в тетради, он записывал и собственные мысли, которые приходили ему в голову во время чтения. Читая, он закладывал между страницами книг узкие полоски бумаги, для того чтобы потом легче было найти то или другое место. И сейчас еще у нас на полках стоят книги с его закладками. Илья Яковлевич широко пользовался библиотечными книгами, но и наши домашние также не забывал.

У нас не было всех тех книг, которые считаются обязательными в каждой мало-мальски приличной библиотеке, зато те, которые были, стояли не для декорации: они читались, перечитывались, изучались. Одни попали к нам, когда собирался материал для книг по истории вещей, другие - когда шла подготовительная работа над "Горами и людьми", над "Сегодня и вчера", над первой частью "Как человек стал великаном".

Особенно много было книг по химии. Среди книг были такие, которые давно устарели, но Илья Яковлевич не торопился расстаться с ними - он любил, глядя на них, восстанавливать ход давным-давно проделанной работы.

Самое удивительное было то, что ему оказывались полезными книги, которые, казалось бы, совсем не были связаны с его темой. Все, что он читал, все, что видел, все, что слышал от людей в то время, когда был увлечен работой, путем каких-то отталкиваний, подтверждений, ассоциаций имело отношение к тому, чем была занята его голова.

Илья Яковлевич считал, что писатель, работающий в научно-художественном жанре, должен подходить к изучаемой науке так же серьезно, как если бы собирался написать диссертацию, и в то же время ни на минуту не должен забывать, что перед ним стоят и чисто художественные задачи. Сколько раз он, после того как потратит несколько лет на изучение какой-нибудь области знания, решал:

- Следующую книгу напишу для другого возраста на близкую тему, тогда я смогу больше времени посвятить чисто литературной работе.

Но, когда подходило время браться за эту следующую книгу, он уже думал о том, чем бы заняться новым. Без конца узнавать было его потребностью. Ему хотелось также, чтобы и его читатель узнавал все больше и больше.

Трудно сказать, для какого возраста писал Илья Яковлевич. Он писал не для одного и того же возраста, а для одного и того же читателя. И если следующая книга была труднее, чем предыдущая, то это потому, что он считал, что читатель, выросший на прежней книге, может понимать более сложные вещи. Каждая книга должна была, по его мнению, не только сообщать новые сведения, она должна была - и в этом было главное ее значение - помочь читателю создать научное мировоззрение, научить его думать.

Я помню, как Илья Яковлевич огорчился, когда узнал, что его книги за границей выходят совсем не в том порядке, в каком писались.

- Конечно, - сказал он, - необязательно читать все книги подряд, но мне кажется, что читатель, который прочел "Рассказ о великом плане", лучше поймет "Горы и люди" и что "Как человек стал великаном" будет понятнее и полезнее тому, кто знает "Рассказы о вещах".

К черновикам книг Илья Яковлевич относился больше чем небрежно. Он прятал только окончательный вариант рукописи, а то, что потом подвергалось изменениям, щедрой рукой бросал в камин или давал на растопку наших дачных печей. А тетради, в которых он делал подготовительную работу, сохранились до сих пор.

Вот они, эти общие тетради, которые своим внешним видом отличаются от других таких же тетрадей тем, что очень толсты и с трудом умещаются в своих переплетах. Не мудрено, что они так распухли. Илья Яковлевич вклеивал в них и заинтересовавшие его газетные статьи, и фотографии, и чужие и свои собственные рисунки, схемы, таблицы. Эти тетради могут многое рассказать о той работе, которую он проделал перед тем. В одной и той же тетради есть записи и по астрономии, и по геологии, и по биологии, и по археологии, и по истории, и по физике. Записи настолько сложные и специальные, что в них мудрено разобраться.

Для Ильи Яковлевича все эти области знания не были далекими друг от друга. В каждой из них он искал то, что она принесла для цельного мировоззрения. Представить себе мир как единое целое было не только главной идеей его книг, но и главной идеей его жизни.

Эти общие тетради во многом отличаются от записных книжек писателей. Но то, что они принадлежали писателю, видно хотя бы по тому, что в конце тетради Илья Яковлевич часто писал конспект книги. Первый вариант конспекта бывал очень краток, но, чем дальше шла работа, тем он становился подробнее. Пустые места заполнялись. Мысли, которые вначале были едва намечены, развивались иногда только логически, иногда образно и эмоционально. Между конспектом и книгой не было на первых порах четких границ.

Когда дело доходило до того, что можно было приниматься писать, Илья Яковлевич всегда обманывал и меня и себя. Он говорил, что пишет не книгу, а черновик черновика. Всякая торжественность в таких случаях пугала его, затормаживала.

Трудно себе представить, как он огорчался, когда в то время, когда работа уже шла хорошо, вдруг выяснялось, что материал для какой-нибудь главки недостаточно продуман. Я помню, как он сказал мне как-то во время работы над книгой "Народ-строитель":

- Столько раз убеждался в том, что ни один этап работы нельзя ни пропустить, ни сократить, и опять попался. Теперь, вместо того чтобы пользоваться тем, что расписался, и писать дальше, придется снова взяться за чтение материала.

Илья Яковлевич на развороте тетради, в которой вел записи с 1936 по 1940 год, написал:

"Разделение труда между мышлением (сначала) и воображением (потом).              В научном произведении научная связь явлений. В романе - фабула. Здесь должна быть научная связь - фабула.

Ведущий прием в каждой главе - доведение приема до конца. Художественность; сюжет на фактах; факты и обобщения; абстрактное и конкретное; о четкости языка и четкости мысли; работа над материалом; искание цитаты; вымысел в книге фактов; выбор темы; частное и общее; мировоззренческие книги.

Классическая книга - необходимая книга.

Есть книги, которые могут быть, а могут и не быть.

Продуманное. Воображаемое. Пережитое.

Мысль. Воображение. Опыт.

Каждую мысль доводить до полной ясности, а значит, и до той резкости очертаний, которая делает ее новой и неожиданной. От фактов существующих переходить почаще к воображаемым (например, что было бы, если бы... и т. д.).

Помнить свой собственный опыт - пережитое, это делает рассказ лирическим.

Рассказывать о простых вещах и явлениях, о которых еще никто не догадался. Рассказать (как топится печка).

Конкретные факты - лучшее топливо для мысли.

Чем абстрактнее материал, тем туманнее мысль (например, говоря о лесе, о лесных сообществах - биоценозах, не ограничиваться просто птицами, растениями и т. д., а взять конкретный лес, с конкретным населением).

Заменять слова канцелярские, книжные, литературные - словами разговорными. Например, такие слова, как "зависит, касается, составляет, представляет собой" и т. д. всегда можно заменить более простыми.

Вскрывать первоначальный смысл слов (освоить - свой и т. д.)".

Записи эти были сделаны в разное время: часть их написана зелеными, часть черными и часть лиловыми чернилами. Тут же есть записи, сделанные разноцветными карандашами.

Когда я спросила Илью Яковлевича, для чего они ему нужны, он ответил:

- Для того чтобы каждый раз, с каждой новой книгой не открывать заново то, что сам для себя уже давно открыл.


<<

Содержание

>>

При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика