Главная > Родные и близкие > И.Я. Маршак

Жизнь и творчество М. Ильина.
- М.: Детгиз, 1962. С. 276-403.

Елена Сегал

Из воспоминаний

Часть четвертая

С 1949 года, с тех пор как Илья Яковлевич сделался членом редколлегии и редактором научного отдела "Огонька", ритм его жизни стал гораздо напряженнее. Теперь и свободные от работы вечера и час отдыха днем оказались для него недоступной роскошью. Илья Яковлевич работал в "Огоньке" всего два дня в неделю, но за эти два дня он старался успеть столько, сколько другие за неделю. Я не видела его в редакции, но, судя по той судорожной поспешности, которой он был охвачен первые часы после возвращения домой, он и там весь день торопился. Я очень боялась, что он переутомится, что все кончится новым обострением туберкулеза, но он успокаивал меня, говоря, что будет теперь как следует отдыхать по воскресеньям и отпуск тоже использует по-настоящему. До тех пор он всегда находил предлог, чтобы взяться за рукопись, когда вокруг все отдыхали: то уверял, что иначе не поспеет к сроку, то, что работа для него - самый лучший отдых.

Какое бы дело Илья Яковлевич ни делал, он отдавал себя этому делу целиком. А на этот раз он и не мог оставаться равнодушным - ведь привлечение в литературу людей науки, материала науки было его страстью и тогда, когда он не имел отношения ни к какой редакции. Он радовался теперь, что у него прибавились не только обязанности, но и права. Одно дело было просто уговаривать людей писать и совсем другое - заказывать им статьи.

Мечтой Ильи Яковлевича было создать в журнале лабораторию научно-художественного жанра. То, что наука, ставшая в наше время достоянием жизни, должна стать и достоянием литературы, было для него аксиомой, и он старался привлечь к работе писателей, заинтересованных в обогащении литературы новым материалом, и ученых, которым не могла не быть дорога пропаганда любимого ими дела.

Нередко в "Огонек" приносили рукописи люди, которым не были близки ни интересы литературы, ни интересы науки. Но даже и с писателями и с учеными работать было непросто. Илью Яковлевича огорчало, что ученые в большинстве своем очень мало интересуются художественной стороной своих произведений: думают о том, чтобы писать точно, в лучшем случае о том, чтобы писать понятно, а о том, чтобы читать было интересно, не думают почти никогда.

Но еще больше он огорчался, когда оказывалось, что какой-нибудь молодой писатель в надежде на рецензии специалистов недостаточно глубоко изучил материал.

- Писатель, - говорил он, - должен чувствовать полную ответственность за то, что он делает, ведь и фактически он отвечает за каждое слово. Мало не делать ошибок, надо чувствовать себя свободным в той области, о которой пишешь.

Все это были мысли, которые издавна волновали Илью Яковлевича. Он много раз высказывал их в своих статьях.

Работая в "Огоньке", Илья Яковлевич не забывал и о своей собственной работе. Он подготавливал к изданию книгу "Преобразование планеты", писал очерки о Докучаеве, Мичурине. То, что у него было мало сил и времени, совсем не значило, что у него было мало литературных планов. Он уж так был устроен, что, работая над одной книгой, всегда должен был иметь в голове следующую. Работая над очерками о людях, он мечтал о том, как мы с ним вдвоем возьмемся за большую биографическую книгу.

- Надо найти человека, - говорил он, - который нам будет очень близок. Ведь мы отдадим ему несколько лет жизни.

Написать вдвоем художественную биографию мы хотели еще тогда, когда я работала над своей первой биографической повестью. Лет с тех пор прошло много, мы набрались опыта - жизненного и литературного, - и нам хотелось поскорее воспользоваться этим опытом.

Прежде всего мы должны были решить, о ком писать. И это было нелегко сделать. Как только Илье Яковлевичу приходило в голову то или другое имя, он со свойственной ему порывистостью вскакивал с места, бросался к полкам и принимался выискивать книги, по которым мы могли бы навести хотя бы самые первоначальные справки о предполагаемом нашем герое. Требования к нему мы предъявляли строгие. Нам хотелось, чтобы он был одновременно и большим ученым, и большим художником, и, главное, большим человеком. Кандидатов в герои было много, но мы отводили одного за другим.

Как-то пришли к нам наши друзья и соседи по Николиной Горе - Анна Алексеевна и Петр Леонидович Капица.

- И как это мы раньше не додумались написать о Ломоносове, - сказал Илья Яковлевич, рассказывая о только что прочитанной им с большим интересом книге Морозова. - Ломоносов - это как раз такой человек, какой нам нужен.

И тут же Илья Яковлевич сказал, что давно уже, с тех самых пор, как из-за болезни перестал заниматься химией, хочет написать книгу о химике.

Разговор за столом перешел на другие книги, потом на что-то не имеющее никакого отношения к литературе. И вдруг уже перед самым уходом Петр Леонидович сказал:

- А чем вам не подходит Бородин? Ведь тут тоже и наука и искусство.

Мы оба поразились, что сами не вспомнили о Бородине.

Когда Илья Яковлевич вместе с "огоньковцами" поехал в Ленинград на читательскую конференцию, он воспользовался этой поездкой, чтобы заодно посмотреть те места, в которых жил и работал Бородин, и порасспросить о Бородине тех немногих людей, которые застали его в живых.

Вернулся Илья Яковлевич из Ленинграда утомленный, замученный, и мне сразу стало ясно, что ему не только нельзя брать на себя новые нагрузки, но надо избавляться от старых. Пришлось на время забыть о Бородине.

Илья Яковлевич не щадил сил для работы, но сил этих у него было очень мало. Очень скоро не только я, но и все наши домашние стали замечать, что он по утрам с трудом встает с постели.

- Не присматривайся ко мне, не делай мрачных выводов, - просил он, - ничего со мной не случилось. Вот поработаю немного и размоложусь.

Слово "размолаживаться" появилось в нашем лексиконе после того, как один восьмидесятилетний колхозник на вопрос Ильи Яковлевича, не трудно ли ему работать, ответил: "На печку рано, я еще бравый, утром вот старость донимает, а потом как размоложусь, так ничего, сил во мне хватает".

Плохо было, что и Илье Яковлевичу приходилось размолаживаться. Ведь ему-то было всего пятьдесят три года.

Наконец наступило долгожданное лето, а с ним вместе и время отпуска. Илья Яковлевич сначала пробовал уверить меня, что у нас на Николиной, понемногу работая над рукописью, он отдохнет не хуже, чем на любом курорте, но потом согласился, что лучше провести это время в санатории, чтобы не только отдохнуть, но и подлечиться.

Поехали мы в двухместном купе. Времени для отдыха было немного, и нам не хотелось терять ни одного дня. Мы решили тут же, в вагоне, устроить себе санаторный режим: прежде всего Илья Яковлевич взял у проводника подробное расписание и записал у себя в записной книжке все те станции, на которых поезд будет стоять так долго, что можно будет погулять; потом на том же листке записал расписание нашего дня; сюда входил и дневной отдых, и время трапез, и меню.

Илья Яковлевич приехал на вокзал после целого дня работы очень утомленным. На этот раз утомление прошло почти моментально. Он, как маленький мальчик, перебегал от нашего окна к коридорному - все боялся пропустить что-нибудь интересное. В Курске, во время прогулки по перрону, он сказал:

- Какой воздух! Ведь мы так мало успели отъехать от Москвы, а уже пахнет югом.

Он шутил, смеялся, уговаривал меня попросить у продавца в палатке продать нам курских соловьев.

- Надо же взять с собой какие-нибудь сувениры, - говорил он. - В Туле ты же не постеснялась купить тульских пряников.

А на мои слова: "Как я люблю, когда ты такой веселый. Ты это, наверное, специально для моего удовольствия?" - он ответил:

- Я давно уже не знаю, что делаю для твоего и что для своего удовольствия. Просто я решил на какое-то время сбросить с себя все заботы и пока что честно исполняю обещание. И заботы, которые я оставил в Москве, немало весили, потому что я без них чувствую себя непривычно легким. Только так и можно отдыхать.

В Кисловодске Илье Яковлевичу очень понравилось. Особенно понравилось ему то, что мы очутились так высоко, не под горами, а над ними.

- Мы с тобой, - говорил Илья Яковлевич, - точно великаны из нашей "Сказки о великане", переступаем с вершины на вершину.

В Кисловодске он не работал, а читал много и главным образом научно-фантастическую литературу. Ему давно уже хотелось попробовать силы в этом жанре. Он надеялся, что на маленькую вещь ему удастся выкроить время. Но он хотел, чтобы эта вещь действительно была не только фантастической, но и научной.

- В огромном большинстве научно-фантастических книг, - говорил он, - наука занимает очень мало места.

После месяца полного отдыха Илья Яковлевич словно помолодел. И работа в "Огоньке" показалась ему не такой трудной, как раньше, и дома он стал успевать гораздо больше.

- Все было бы хорошо, - говорил он, - если бы дни шли не так быстро.

И правда, не успевали мы оглянуться, как проходила неделя и наступал вторник. Вторник был теперь для нас днем смотра всего, что удалось сделать за неделю. Как-то уж повелось у нас, сидя в машине по дороге в Москву, говорить о том, что успели и что не успели. И сколько бы ни успел Илья Яковлевич, ему все казалось мало.

Вспоминается мне, как после особенно удачного дня работы он сказал мне с гордостью:

- Ты подумай, я столько лет пишу, а сегодня в первый раз так расписался, что даже рука заболела.

На завтра повторилось то же самое: к вечеру у него опять разболелась рука. Он попробовал дать ей несколько дней отдыха, но боль не прошла. Я с трудом уговорила его пойти к врачу.

- Самая обыкновенная невралгия, - сказал Илья Яковлевич, когда вернулся. - Такая пустячная болезнь, а не дает работать.

Он прикладывал к руке грелку, принимал пирамидон, но боль не проходила. И очень скоро стало ясно, что болезнь у него совсем не пустячная. Общее самочувствие, которое после отдыха в Кисловодске было вполне хорошим, резко ухудшилось. Начались всякие исследования и консилиумы, и врачи заподозрили костный туберкулез.

Сам Илья Яковлевич не сразу понял, насколько тяжела его болезнь. Ему даже показалось сначала, что без работы в "Огоньке", без поездок в Москву он сможет больше успевать в своей литературной работе. Когда ему до выяснения диагноза строго-настрого запретили писать больной рукой, он сначала очень огорчился, а потом сказал весело:

- Ничего. У меня есть в запасе левая рука, как-нибудь переучусь.

Но переучиться оказалось совсем не просто. Самый процесс писания левой рукой был для него так труден, что он невольно отвлекался от того, что должен был написать. Он пробовал перейти на печатание: печатал, когда было необходимо, левой рукой коротенькие письма, маленькие отрывки рукописи, а напечатать большую вещь было ему не по силам. Когда ему советовали купить магнитофон или пригласить стенографистку, он сердился. У него всегда, когда он диктовал, было чувство, что он должен торопиться, а от этого он только терял нить мысли. При чужом человеке ему не думалось.

- Трудно, - говорил он, - менять навыки после двадцати пяти лет работы.

Когда же я села за машинку да еще положила рядом с собой вязанье, работа постепенно стала налаживаться. Помогло Илье Яковлевичу то, что, когда он надолго задумывался, я не сидела за машинкой сложа руки; не торопила ого своим напряженным видом, а откидывалась на своем кресле и принималась вязать. Сначала ему трудно было так работать, но в конце концов пришлось привыкнуть и к этому.

Работа у Ильи Яковлевича шла не так, как ему хотелось, не столько из-за того, что ему пришлось менять рабочие навыки, сколько из-за того, что болезнь у него была не местная, а общая.

Болезнь, словно какое-то дело, требует человека целиком: требует сил, внимания; надо было узнать ее нрав, чтобы лучше бороться с нею, а Илья Яковлевич старался жить как всегда, работать так, как работал прежде.

Когда он как-то раз сделал неловкое движение больной рукой, это еле заметное движение вызвало у него такую резкую боль, что он едва не потерял сознание. Лицо его исказилось, на лбу выступил холодный пот. Как только Илья Яковлевич почувствовал себя немного лучше, он взял меня за руку и сказал своим глухим голосом, в котором всегда, когда он бывал взволнован, слышались отдельные звенящие ноты:

- Не огорчайся, я очень счастлив. Все это пустяки, на которые не надо обращать внимание.

Чем дальше шло время, тем больше было вещей, на которые мы не должны были обращать внимание, для того чтобы чувствовать себя счастливыми. Раньше было просто счастье, а теперь - счастье несмотря ни на что.

- Можно было бы попробовать вас полечить стрептомицином, - сказала Зинаида Юлиановна Роллье, после того как подтвердила, что у Ильи Яковлевича костный туберкулез, - но для этого надо жить в городе, а я думаю, что стрептомицин принесет меньше пользы, чем санаторный режим и воздух. Пользуйтесь тем, что живете в таком благодатном месте, как можно больше времени проводите на воздухе и ни в коем случае не работайте.

С этого дня бедный Илья Яковлевич оказался выселенным из дома. Ему пришлось распрощаться и с уютными вечерами у камина, и со своим рабочим местом за столом. Я без всякого снисхождения отправляла его на воздух в самую неприятную погоду. В холодные дни укладывала его в специально сшитый для этой цели меховой конверт. Сама я закутывалась поверх пальто в теплый платок, надевала валенки и устраивалась в кресле рядом с его кроватью. Здесь мы читали вместе, и работали, и разговаривали. Когда я тоже подвергалась капризам погоды, меня не так мучила совесть, что я выпроваживаю его из дому, когда "добрый хозяин и собаку не выгонит". Ночью Илья Яковлевич спал теперь при открытой форточке, днем я непрерывно проветривала комнату. Стоило ему на минутку выйти, как я распахивала все окна.

Лежание на воздухе отнимало у Ильи Яковлевича почти все время, которое он раньше проводил за рабочим столом, но это совсем не значило, что он прекратил работу. Он старался работать и лежа. Все, что он делал в то время, он делал контрабандой: ему было запрещено не только писать, но и думать о том, как он будет писать потом. Правда, много работать он и сам не мог. Рука, после того как была укреплена неподвижно, реже стала мучить его острыми болями, но ныла непрестанно.

Трудное время наступило не только для него, но и для меня. Я, которая своим главным делом в жизни считала помогать ему в его работе, теперь должна была отрывать его от нее, отвлекать его, переводить разговоры с интересных и важных для нас обоих тем на какие-нибудь пустяки.

- Дело не в том, что мне запрещено писать, - говорил Илья Яковлевич, - а в том, что мне не пишется. Люди говорят: "Вот это сделано на мастерстве", а у меня никакого мастерства нет, никаких профессиональных навыков. Если у меня есть силы и тема меня увлекает, работа идет хорошо, а когда я насильно стараюсь сделать что-нибудь, моя попытка заранее обречена на неудачу.

Надо сказать, что он был такой же ровный и приветливый, как всегда, и изо всех сил старался не только сам не приходить в уныние, но и поддерживать всех домашних в хорошем настроении. У нас не чувствовалось, что в доме тяжелый больной. Жаловаться Илья Яковлевич вообще не любил. С тех пор как ему стало трудно писать, он очень много времени посвящал чтению. Ему очень нравилось французское выражение "Grand liseur", и он жалел, что в русском языке нет такого выражения.

- Для того чтобы быть не то что великим, а просто писателем, - говорил он, - надо сначала быть великим читателем.

Теперь наши дни пошли так: с утра я укладывала Илью Яковлевича на террасе, а сама в комнате садилась за машинку. Время от времени, поддаваясь внутренней тревоге, которая в то время почти не покидала меня, я или выходила к нему узнать, как он себя чувствует, или смотрела на него в окно.

Из окна терраса была видна только сбоку. Сквозь запотевшее стекло я не очень ясно видела лицо Ильи Яковлевича, но видела, как он старательно, словно школьник первого класса, левой рукой, да еще в перчатке, записывал что-то в тетради. Давно ли он мог писать по десять часов подряд, а теперь и несколько строк написать стало для него трудным делом. Если бы у него на груди не было небольшой доски вроде пюпитра, он и страницы не мог бы перевернуть в книге.

Однажды вечером, выйдя к нему на террасу, я заметила, что книга, которую он читал, упала.

- Отчего ты не постучал в стенку, - спросила я его, - мы бы с Мариной вышли к тебе. Тебе, наверное, очень скучно.

- Я всегда бываю рад, когда вы ко мне приходите, - сказал он, - но я не скучал. Ты вот жалеешь меня, думаешь: бедный, лежит неподвижно, а я брожу от одной звезды к другой, и это огромное удовольствие.

- А если бы не было звезд?

- Не было бы звезд, я бы рассматривал луну. А если бы и луны не было, я бы думал о работе, вспоминал стихи, ты ведь знаешь, что я не умею скучать.

И он не только не скучал сам, но сердился, когда кто-нибудь при нем жаловался на скуку.

- Я счастлив, - сказал он, - что работаю для детей. Дети бессознательно делают то, что надо делать: живут полной жизнью. Но говорят "все надоело", "ничто не ново под луной", а вот взрослые, как раз те, которые больше всего жалуются, что жизнь коротка, вместо того чтобы постараться побольше успеть за эту короткую жизнь, убивают время и, чтобы не думать на мрачные темы, стараются развлечься, отвлечься.

- Если бы я знала, что ты сам думаешь на мрачные темы, - сказала я, - я бы тебя не оставила одного.

- Мне эти мысли совсем не кажутся мрачными, - возразил он, - я не думаю ни о чем неисполнимом, неотвратимом, необратимом. Я думаю о том, что мы можем делать и не всегда делаем. И это мысли полезные: они будят, расталкивают, заставляют торопиться. Ведь, вместо того чтобы огорчаться, что все наши годы на счету, можно научиться беречь эти годы, научиться пользоваться каждым мгновением, не в пошлом, а в самом серьезном смысле слова. Тебе дано время - торопись, развивай свои способности, вырастай выше своих пределов, люби, работай, живи, не откладывай на потом. И, знаешь, когда я проверяю себя, я думаю, что сделал не все, что мог, живу не так, как должен был бы жить...

Я хотела прервать его, но он сказал:

- По-твоему, я болен и не должен от себя многого требовать, но болезнь здесь ни при чем. Чем больше в жизни человека пределов, запретов, границ, тем требовательнее он должен быть к себе. В тесных рамках стихов часто удастся сказать то, что, казалось бы, и свободной прозе не скажешь никак.

Все, что он говорил, для него не было словами. Это было то, чем он жил.

Меня испугал его взволнованный голос, и я решила переменить тему разговора.

- А ты не замерз? - спросила я. - Мне так хочется, чтобы ты побольше был на воздухе, а иногда кажется, что ты, вместо того чтобы избавиться от туберкулеза, простудишься и наживешь какую-нибудь новую болезнь.

- Нет, - ответил Илья Яковлевич решительно, - новые болезни ко мне не пристанут, у меня и старых больше чем достаточно. А столько надо успеть, хотя бы начать. Продолжить смогут и без меня. Что бы я ни писал, для меня всегда главное было в том, чтобы поднять целину, протоптать пути. Дело не в отдельных знаниях, а в том, чтобы знания укладывались в систему, помогали вырабатывать мировоззрение, толкали на работу. Мне хочется, чтобы наши читатели были не статистами, а актерами в мировом действии, чтобы они своим трудом приблизили то будущее, о котором пока только книжки читают. Мне сейчас кажется, что я сам способен на большую работу.

Пока я, не глядя на него, слушала его горячую речь, мне тоже казалось, что он способен на большую работу. Но, когда я обернулась и увидела, как беспомощно он лежит, не имея возможности поднять руку, самому встать, мне стало страшно.

И после этих дней для Ильи Яковлевича наступили еще более трудные дни. У него, заболела нога, да так, что каждый шаг стал мучением. Опять начались обследования, хождения по врачам, рентгеновским кабинетам, лабораториям. Опять был заподозрен костный туберкулез. Настал конец нашим и без того уже небольшим прогулкам по Николиной Горе. В ожидании точного диагноза Илье Яковлевичу пришлось несколько месяцев пролежать, почти не вставая.

Я помню страшную минуту у дверей диагностического кабинета рентгеновского института. Мы с Ильей Яковлевичем ждем, чтобы нам сказали, что снимок удачный и что мы можем уходить. Мимо нас в кабинет ввозят на тележках больных, которые не владеют ногами. Я не могу оторвать глаза от этих тележек. "Неужели, - думаю я, - это то, что ему предстоит!"

Трудно описать, что я почувствовала, когда доктор показал мне тень на снимке и сказал, что есть подозрение на злокачественную опухоль. За несколько минут до этого разговора лежание в гипсовой кровати представлялось мне чем-то страшным, а теперь то же самое превратилось для меня в недосягаемую мечту. Если бы оказалось, что он прикован к постели, что у него туберкулез, я бы могла ухаживать за ним, бороться за него, а так...

- Я точно задался целью сводить тебя с ума, - сказал Илья Яковлевич на обратном пути (он тоже знал о новых подозрениях), - но я чувствую, что это не то, что мы с тобой еще поживем.

Через дне недели мы с ним опять сидели за дверьми рентгеновского кабинета, опять ждали решения нашей судьбы. Было сделано много снимков, и страшное подозрение было снято...

О том, что в ноге не оказалось костного туберкулеза, мы узнали гораздо позже. А пока что, лежа у себя на террасе, Илья Яковлевич обдумывал рассказы для книги "Что тебя окружает" и назло всем болезням наслаждался прелестью солнечных зимних дней.

В один из самых тревожных дней он сказал моей сестре, которая надолго уезжала от нас:

- Не беспокойся, что бы со мной ни было, я не сдамся. Я буду работать и радоваться жизни не только, если меня положат в гипсовую кроватку, но и если меня подвесят вниз головой.

Несмотря на плохое самочувствие, Илья Яковлевич был не только бодр, но и весел. Чувство юмора было в нем развито очень сильно. Бывало, в кино, когда шла какая-нибудь смешная картина, я ловила себя на том, что, вместо того чтобы смотреть на экран, смотрела на него. Мне нравилось, что лицо его, когда он смеялся, делалось не только молодым, но даже детским. Илья Яковлевич тоже любил смотреть, как смеются другие.

- Источник радости, - говорил он, - внутри нас. Не надо только дать ему заглохнуть.

Последнее время в кино ходить ему не приходилось, и он очень рад был, когда мы купили телевизор. Мы ставили перед телевизором складную кровать, и он смотрел на экран лежа.

Постоянные болезни и жизнь за городом привели к тому, что мы стали встречаться только с теми людьми, которые приезжали навестить Илью Яковлевича.

Те, кто приходил к Илье Яковлевичу на нашу московскую квартиру, видели его не таким, каким он был на самом деле. Ездил он к Москву большей частью сразу по целому ряду дел и, когда попадал домой, чувствовал себя настолько выдохшимся, что не в состоянии был разговаривать. Он лежал на диване и внимательно вслушивался в то, что ему говорили, но сам говорил очень мало.

Зато гости, которые приезжали на Николину Гору, не могли пожаловаться на его молчаливость. Он был рад поделиться своими мыслями, рад был узнать чужие.

В особенности радовался Илья Яковлевич приезду Дениса Аркадьевича Вертова.

Они могли часами разговаривать на самые отвлеченные темы, и разговаривать с таким азартом, с такой напряженностью, точно от этого зависела чья-то жизнь.

Разговор часто возвращался к научно-художественной литературе и к научно-художественному искусству вообще. Илье Яковлевичу очень нравилась мысль Дениса Аркадьевича, что киноаппарат такое же орудие познания мира, как микроскоп и телескоп.

Этих двух людей роднила и любовь к науке, и любовь к миру. Не любовь к миру, а влюбленность в него. Все то, чем люди часто наслаждаются, сами того не замечая, вызывало в них обоих самый сознательный восторг. Как только Илья Яковлевич почувствовал себя немного лучше, он стал самым активным образом бороться за право работать по-настоящему.

- Это и для здоровья будет полезно, - уверял он меня.- Врачи сами говорят, что настроение больного имеет большое значение.

Мне нечего было возразить ему. Я очень хорошо понимала, что он прав, что ни о каком хоть сколько-нибудь сносном душевном состоянии для него без ежедневной работы не могло быть и речи. Не работать значило для него не жить, а расточать капитал времени, тот капитал, который он больше всего ценил.

По правде сказать, он и так не очень отдыхал. Все время огорчался, что мало работает, а книжка "Рассказы о том, что тебя окружает" становилась толще и толще.

- Будем продолжать рассказы для маленьких, - предложила я, - тема "Мир вокруг нас" не имеет конца.

- Если бы я мог, - сказал Илья Яковлевич, - я бы написал серию книг о мире для разных возрастов. Начал бы с книжки для малышей, в которой бы сделал подробные подписи к очень ярким и выразительным картинкам, и кончил бы "Картиной мира", основанной на последних научных данных. А сейчас мне хотелось бы сделать что-нибудь большое, что-нибудь такое, что захватило бы меня целиком, не оставляло бы времени для грустных мыслей.

А когда я посоветовала ему взяться за "Картину мира", он ответил:

- В моем теперешнем состоянии, да еще лежа на балконе, я сам с этой работой не справлюсь, а вдвоем писать ты, наверное, не согласишься, да и издательство на такую книгу сейчас не пойдет.

- Не соглашусь быть соавтором, потому что это не моего ума дело, а помогать тебе буду с радостью. Буду твоей помощницей, машинисткой, секретарем, референтом.

- Нет, - возразил он, - уж если работать вдвоем, то по-настоящему. Давай возьмемся за Бородина.

Я не стала спорить. Это было то, чего мне самой очень хотелось. Мы завалили столы материалами и читали с утра до вечера, то на террасе, то дома. Вечерами обсуждали прочитанное. Мы думали не только о том, как написать эту книгу, но и о том, как вообще писать такие книги.

- В этой области, - говорил Илья Яковлевич, нужнее, чем где-либо, писатели, работающие в научно художественном жанре, привыкшие к трудоемкой работе и ставящие перед собой художественные задачи. Популяризаторы не умеют создавать образ человека, а беллетристы не любят браться за биографии, потому что не привыкли иметь дело с огромным количеством материала.

Нас удивляло, до чего биографии самых различных людей похожи одна на другую.

- Они отличаются главным образом датами рождений и смертей, - говорил Илья Яковлевич, - да еще названиями мест, в которых герои родились, работали, умерли. Ты, конечно, думаешь, что я преувеличиваю, вспоминаешь, как мы вместе хвалили книги Писаржевского и Морозова. Я действительно преувеличиваю, но это полезно. По крайней мере, будем знать, от чего отталкиваться.

- С героями романов, - сказала я, - дело обстоит лучше. Вот Наташа Ростова. О ней с каждым можно говорить как о близкой знакомой.

- И это потому, что о героях романов нам рассказывают не только важное, но и неважное. И вот это-то не важное, эти, казалось бы, лишние подробности делают живым человека, который никогда не жил на свете. А о героях жизни, о тех, которые думали, чувствовали, ошибались, сообщают только самые официальные сведения и этим превращают их в бронзовые изваяния, в истуканов.

На чтение ушло много времени. Нам нужно было показать, что наш герой был не талантливым одиночкой, а членом "могучей кучки" и не только в музыке, но и в химии, а для этого надо было понять эпоху, понять, что в те времена было передовым и что отсталым, к чему стремились и от чего отталкивались. Многое из того, что мы не нашли у самого Бородина, мы нашли у его современников в их "Воспоминаниях" и в "Воспоминаниях" о них. Литература того времени до того заполонила нас, что мы почти ничего другого не читали. Когда я как-то вечером предложила Илье Яковлевичу почитать вместе стихи, он ответил с виноватой улыбкой:

- Боюсь, что ты считаешь меня чересчур прилежным, давай раньше кончим то, что начали.

- Это не прилежание, а ненасытная жадность, - сказала я и вдруг заметила, что Илья Яковлевич записывает что-то на листке бумаги.

- Говори, - попросил он, улыбаясь. - То, что ты говоришь сейчас, больше подходит к Бородину, чем ко мне.

- Это подходит и к тебе и к нему, - ответила я. - Ты потому и полюбил Александра Порфирьевича, что почувствовал в нем родственную душу.

- А вот Александр Порфирьевич потому и полюбил Зинина, что почувствовал родственную душу в нем. Что ж, мне такое родство нравится, я не стану от него отрекаться.

Воссоздавать жизнь человека было для нас не новым делом, химия Илью Яковлевича тоже не смущала. А вот с музыкой - было посложнее: оба мы не были ни музыкантами, ни музыковедами.

- От нас ждут не музыковедческого сочинения, а биографию, - говорил Илья Яковлевич. - Мы пишем от имени тех, для кого создается музыка. Мы просто слушатели.

И слушатели мы были ревностные. Бесконечное количество раз прослушали все бородинские пластинки, не пропустили ни одного его концерта, ни одной передачи "Князя Игоря" по радио и по телевизору. Последние годы Илья Яковлевич так много болел, что мы с ним перестали посещать театры, но для Бородина решили сделать исключение - побывать в Большом театре, когда Илья Яковлевич хоть немного окрепнет.

На то время, когда Илья Яковлевич будет себя лучше чувствовать, мы отложили и поездку в бородинские места - во Владимирскую область, где когда-то провел несколько летних сезонов сам Бородин, где сейчас жил сын его любимого ученика и его приемной дочери - Сергей Александрович Дианин. Пока что мы вступили с Сергеем Александровичем в оживленную переписку и узнали много такого, что могли узнать только от него. И все-таки, несмотря на все старания, у нас было недостаточно сведений о детстве Александра Порфирьевича. В том, что письма прославившихся людей берегли, а детские письма выбрасывали, конечно, не было ничего удивительного, но нам от этого не становилось легче. Когда я сказала Илье Яковлевичу, что в повести мы могли бы дать все, что знаем, в виде отдельных воспоминаний самого Бородина и что этим была бы оправдана отрывочность сведений, он возразил:

- Зато в повести мы не могли бы предупредить читателей о трудностях, с которыми нам пришлось столкнуться. А так мы можем играть в открытую, можем не скрывать, что и откуда берем.

Но вот материал был изучен. Книга, казалось нам, хорошо обдумана. Мы стали с нетерпением ждать того времени, когда пройдут морозы и мы сможем начать работать на воздухе. До тех пор мы по отдельности делали небольшие наброски: Илья Яковлевич, лежа на террасе, левой рукой, а я за машинкой - дома.

Как только растаял снег, я вместе с машинкой перебралась на террасу. Воздух, казалось, был уже весенний, а пальцы все-таки мерзли и не слушались. Пришлось и пальцы и клавиши машинки время от времени согревать грелкой. С печатанием дело наладилось, а вот то, что мы печатали, не нравилось ни Илье Яковлевичу, ни мне. Мы утешали себя тем, что просто еще недостаточно глубоко вошли в работу.

Начали мы, как полагалось, с детства и никак не могли дождаться того времени, когда доберемся до главного. Но когда мы, наконец, стали писать о Бородине-химике и о Бородине-музыканте, то оба, не сговариваясь, вдруг поняли, что потеряли Бородина-человека. У нас было такое чувство, что мы идем очень удобной и очень правильной дорогой, но оставляем при этом в стороне холмы, ручьи, овраги - все, что делает эту дорогу единственной, неповторимой.

- Это оттого, - сказал Илья Яковлевич, - что мы выпятили работу за счет других сторон жизни. Нельзя все раскладывать по полочкам. И жизнь человека тоже нельзя делить на отдельные ручьи. Жизнь - это как река: цельная и в то же время многострунная.

Мы опять попробовали писать и опять остались недовольны тем, что сделали. Нам работалось, но работать было скучно.

- Раз скучно писать, - сказал Илья Яковлевич, - то читать будет еще скучнее. Да и как мы можем взволновать читателя, когда сами работаем без достаточного волнения. По-видимому, мы выбрали неверный путь.

Что было делать? Бородин не годился в герои ни авантюрного романа, ни психологического. В жизни его не было особых происшествий. Борьба противоположных чувств, противоположных страстей была не в его характере. Он был для этого слишком гармоничным, слишком цельным человеком. Это не значит, что у него не было страстей. Страсти были, и очень сильные, но они хорошо уживались в его многогранной душе.

Мы решили на время выбросить "Бородина" из головы, для того чтобы потом взяться за него с новыми силами, а пока заниматься только рассказами для маленьких. До сих пор мы эти две работы чередовали между собой.

Но выбросить из головы то, что в ней прочно засело, было нелегко. Вопреки нашей воле, работа мысли продолжалась все в том же направлении, и однажды, рассказывая мне что-то о совсем далеких от литературы вещах, Илья Яковлевич прервал свой рассказ словами:

- Бородин скорее похож на человека античного мира, и трагедия его ближе к трагедии рока, чем к современной драме.

Мысль, выраженная в этих словах, была не совсем ясна еще и ему самому. Но, после того как они были произнесены, я увидела жизнь нашего героя с другой стороны и поняла, что книга будет.

В чем же была трагедия Бородина? Да в том, что у него, человека самых разнообразных талантов и поразительной работоспособности, было слишком мало времени, для того чтобы дать людям все то, что он мог бы им дать. Героические усилия, которые он сделал для того, чтобы успеть за одну жизнь то, что успеть невозможно, привели к перенапряжению, к катастрофе.

Теперь, когда мы уже знали, на чем будем строить книгу, мы заново и по-новому перечли материал. И, чем больше мы читали, тем больше убеждались, что тема "неуклонного и неумолимого бега времени" не навязана нами извне, а взята изнутри, из самой жизни Бородина. Она столько раз в разных вариациях повторялась во всех его письмах, что превратилась в конце концов в лейтмотив.

"А время-то бежит со скоростью курьерского поезда..."

"Просто ума не приложу: куда девается время? Черт знает что такое! Не успеешь опомниться - глянь, новая неделя начинается. Куда девалась прошедшая неделя, понять не можешь, а между тем она канула в вечность. Даже жутко подчас становится".

"Ты не поверишь, как летит время в этом водовороте, в этой бесконечной толчее жизни; дни мелькают за днями, точно телеграфные столбы мимо поезда на железной дороге, который несется на всех парах. Иногда, право, становится даже страшно, когда подумаешь, как бежит время. Куда бежит и ради чего бежит".

- Дело, конечно, не в одном только астрономическом, но и в историческом времени, - говорил Илья Яковлевич. - За свой короткий век Бородин успел бы гораздо больше, если бы не тратил себя на "бесконечную толчею жизни", если бы не "царская служба", на которой он, по его же словам, "служил тридцать лет и выслужил тридцать реп".

Все эти мысли так захватывали нас, что мы решили бросить то место, на котором работа застопорилась, и взялись за одну из последних глав книги. Когда эта глава - "Борьба со временем" - была закончена, а случилось это скоро, потому что мы писали, почти не отрываясь, Илья Яковлевич сказал:

- Вот всегда бы так писать. Я терпеть не могу оставлять пропущенные места, но на этот раз чувствую, что мы поступили правильно. Теперь камертон найден, и мы будем знать, по чему равняться.

Мы опять вернулись к первым главам. И тут, к нашей радости, все само собой стало на место. Когда мы задались целью найти в детстве Саши Бородина начало того, что станет главным в жизни взрослого Бородина, оказалось, что мы знаем не так уж мало.

Самочувствие Ильи Яковлевича с каждым днем становилось лучше, работа шла хорошо, и мы с ним не уставали радоваться и тому и другому.

- Раньше, - говорил Илья Яковлевич, - материал был над нами, а теперь мы его хозяева. Я счастлив, что добрался до книги о человеке. Вот бы нам написать вместе повесть, начать копать туннель между наукой и литературой сразу с обеих сторон. В повести мы чаще будем раскрывать кавычки, реже делать ссылки на источники, но она должна быть также основана на точном знании, на материале, на документах, как то, что мы делали до сих пор. Пора бы книгам о науке стать по-настоящему художественными, а книгам о жизни быть на уровне современной науки. Вот и "Илиада", "Одиссея" и "О природе вещей" Лукреция Кара могли служить энциклопедией своего времени, а наши теперешние книги, кроме очень немногих, могли быть написаны и век и несколько веков назад. Я говорю, конечно, о науке. Если судить о ней только по романам, можно подумать, что она остановилась.

- С техникой дело обстоит лучше, - сказала я. - И самолеты и телевизоры получили права гражданства в литературе, а вот с медициной пока еще плохо - большей частью пишут не о настоящих болезнях, а о каких-то несуществующих горячках.

После этого разговора в нашей работе был большой перерыв. Опять в жизнь Ильи Яковлевича вторглась болезнь, и самая настоящая: с высокой температурой, с сердечной слабостью, с тяжелыми приступами астмы.

Заболел он после того, как мы с ним наконец отправились в Москву на "Князя Игоря". Илья Яковлевич в театре был очень взволнован, очень разгорячен. Он не мог дождаться антракта и в темноте, во время действия, левой рукой набрасывал на театральной программе мысли, которые ему пришли в голому.

Когда мы вышли из театра, шел сильный дождь. И этого теплого летнего дождя было достаточно, для того чтобы на другой день Илья Яковлевич оказался тяжело больным.

Мне в то время тоже было не до работы. Я с ужасом смотрела на то, как Илья Яковлевич задыхается, делала все, что мне советовал врач, и чувствовала себя совершенно беспомощной. Мне говорили, что от приступов астмы не умирают, но я при каждом новом приступе приходила в отчаяние. Меня пугало, что мы забрались так далеко от города, от квалифицированной медицинской помощи.

Меня мучила одна и та же мысль, мне мерещилась одна и та же картина. Это был кошмар, но не во сне, а наяву. Мне казалось: Илья Яковлевич мечется у себя в постели, задыхается, стонет. Ему плохо, ему еще хуже, чем всегда, а я не знаю, броситься ли бежать к соседям, чтобы по телефону вызвать из Москвы "скорую помощь", или оставаться возле него, не покидать его ни на миг.

Начало этого кошмара всегда было одинаковое, а концы бывали разные: то мне казалось, что я не могу достучаться до соседей, то, что река срывает мост и мы оказываемся оторванными от другого берега. Врачи не могут попасть к нам, а я не могу перевезти Илью Яковлевича в больницу.

Однажды после особенно тяжелой ночи я стала уговаривать Илью Яковлевича переехать в Москву.

- Нет, - сказал он твердо, - здесь мне гораздо полезнее. Я и в комнате, когда лежу с открытыми окнами, чувствую, что чистый, без всяких примесей воздух каждый раз воскрешает меня, а станет мне лучше, переберусь на балкон, буду дышать в свое удовольствие. И потом, с моими вечными болезнями лучше жить подальше от людей. Мне с каждым разом все стыднее говорить, что я болен. Это становится и неприличным, и неправдоподобным. Живя вдалеке, я могу скрывать половину своих болезней, хотя и половины больше чем достаточно.



Болезнь, выздоровление, опять болезнь. Если бы я писала о выдуманном человеке, я бы воздержалась от этого перечисления, сочла бы его чересчур однообразным. Но то, что я пишу сейчас, не новость, а живая жизнь, и если скучно и тяжело читать о бесконечных болезнях, то еще скучнее и тяжелее постоянно быть больным.

И мне хочется подчеркнуть, что болезнь не была содержанием его жизни, она была тем, с чем он боролся, от чего отталкивался.

Все толще становились папки с "историями болезни", все больше скапливалось конвертов с рентгеновскими снимками, и в то же время все больше становилось написанных Ильей Яковлевичем книг.

Сейчас, когда пришла пора подводить итоги, я сама, несмотря на то что изо дня в день участвовала в его жизни, с трудом отдаю себе отчет, когда он успел сделать то, что успел, ведь болел он не месяцы, не годы, а десятки лет. Иногда он чувствовал себя почти хорошо, иногда совсем плохо, но по-настоящему здоровым я его не знала.

Все дело было в том, что он работал и тогда, когда все в доме, включая его самого, считали, что он не работает. Он лежал больной, без книги в руках, без своего любимого вечного пера, участвовал в разговорах и в то же время незаметно для окружающих, незаметно для самого себя работал. Иногда сознательно думал о том, как будет писать, когда дорвется до рукописи, иногда старался уяснить себе что-нибудь увиденное, услышанное, прочитанное. Он мог под влиянием болезни на какое-то время отказаться от того, чтобы писать. Но от умственного труда, от работы мысли отказаться не мог.

Сколько раз врачи говорили ему: "Живите растительной жизнью", сколько раз он обещал мне не думать ни о чем трудном, и сколько раз обманывал и меня и себя.

Бывало, задаст кто-нибудь Илье Яковлевичу самый простой вопрос, а он с подчеркнуто вежливой улыбкой ответит невпопад. Он хорошо знал эту свою особенность - не замечая того, что творится возле, далеко-далеко уноситься мыслью, и, когда раздавался смех, сразу догадывался, в чем дело.

- Это не я, - шутливо оправдывался он, - а мой заместитель.

"Рассеянность - это высшая сосредоточенность". Я не знаю, кто сказал эти слова, но знаю, что они правильны. Именно после такой рассеянности Илье Яковлевичу лучше всего работалось.

- Подумай, - сказал он как-то, - сколько дней я ничего не делал, а сегодня вдруг расписался. С чего бы это?

- Ты, наверное, решил, как будешь писать, пока лежал.

- Нет, ничего я не решил, просто повертел в голове, а сегодня все пошло само по себе.

"Вертеть в голове"! Как он это любил!

- Вот бы нам с тобой, - говорил он, - сделать маленькую вещь так, чтобы иметь возможность отточить ее со всех сторон. Над прозой поработать, как над стихами, - подумать о каждом слове.

Книги, написанные им, это - лишь небольшая часть той работы мысли, которую он проделал. Многое сохранилось в черновых тетрадях, а многое так и осталось незаписанным.



Когда мы снова смогли взяться за Бородина, у нас оставалось совсем мало времени до срока сдачи рукописи. Илья Яковлевич работал с радостью - работая, он не так страдал от своих болезней, не так чувствовал выбитость из жизни, но работать он должен был не торопясь. Сжатые сроки были для него сейчас невозможны.

Я поехала в Москву, чтобы договориться с редакцией об отсрочке. Мы не надеялись, что получим ее, потому что это была уже вторая по счету.

- Не огорчайся, - сказал мне Илья Яковлевич на прощание, - в крайнем случае мы временно переведем "Бородина" на запасный путь и будем им заниматься в часы отдыха, а в рабочее время будем писать только "Что тебя окружает". Так даже лучше будет. Сначала кончим одну книгу, а потом возьмемся за другую.

Но Илья Яковлевич забыл, что и "запасной" путь у него тоже был занят. Все свободные часы и минуты он уже давно отдавал "Картине мира".

Отсрочку нам, как и следовало ожидать, не дали. О чем бы я ни думала на обратном пути, мысли мои невольно возвращались к Бородину. "Раз Бородин не выходит у меня из головы, - решила я в конце концов, - значит, нельзя от него отказываться даже на время. Видно, мы уже слишком далеко зашли". Оказалось, что у Ильи Яковлевича были те же мысли.

Когда я начала ему рассказывать о результатах моей поездки, он прервал меня:

- Нельзя бросать работу, которая так захватила. Сейчас поздно решать, писать или не писать. Эта книга должна существовать, и откладывать ее тоже нельзя. Попробуем еще похлопотать об отсрочке, а если не добьемся, будем продолжать на свой страх и риск.

Вместо того чтобы на время отказаться от книги, мы взялись за нее с новым жаром. И, точно в награду за добродетель, через несколько дней нам дали знать, что с отсрочкой дело улажено.

О чем бы мы теперь ни говорили, мы невольно возвращались все к тому же Бородину. Если Илье Яковлевичу наши разговоры казались интересными, он не успокаивался до тех пор, пока они не были внесены в книгу. Большей частью это были разговоры об особенностях жанра.

- Научно-художественный жанр, - говорил Илья Яковлевич, - дает возможность показать существо дела, а додумывать и предполагать совсем не запрещает. Надо только писать так, чтобы читатель ясно понимал, где то, что было, и где то, что могло бы быть. Мы не скрывали от читателей метода своей работы, вводили их в свою творческую лабораторию и считали своим долгом ввести их и в творческую лабораторию нашего героя.

- Готовые выводы, - говорил Илья Яковлевич, - давать бесполезно. Писатель потрудился, когда писал книгу, пусть и читатель хоть немного потрудится. В слишком легких книгах все проскакивает не зацепляя, и от них ничего не остается.

Нам хотелось ввести в нашу книгу побольше документов, чтобы читатели поняли, на чем основаны наши выводы, но это оказалось совсем не легким делом. Еще когда Илья Яковлевич писал "Сегодня и вчера", он понял, как трудно вставлять в рукопись отрывки из самых разностильных книг так, чтобы они не производили впечатления чего-то инородного.

- Цитаты, - говорил Илья Яковлевич, - часто бывают громоздки, тяжеловесны, и если они сами по себе даже очень хороши, то все равно сделаны из другой ткани.

Илья Яковлевич привык заботиться о фактической достоверности и научной точности того, что писал, и терпеть не мог, когда авторы ради занимательности интриги или ради каких-либо других привходящих обстоятельств выдавали за исторические события то, чего никогда не было. Он не любил и тех книг, в которых совсем не чувствовалось авторского отношения к документам.

Я помню, как он сказал по поводу вересаевского "Пушкина в жизни":

- Книга интересная, но непонятно, для кого она предназначена. Квалифицированный читатель не нуждается в монтажах: он сам легко может добраться до первоисточников, а среднему читателю трудно разобраться в том, каким документам можно и каким нельзя верить.

В начале сентября, когда уже не было жарко и еще не было ни холодно, ни сыро, мы решились наконец поехать к С.А. Дианину. Поездку Илья Яковлевич перенес хорошо, и она сама по себе доставила ему много радости.

Выехать рано нам не удалось, и мы очень торопились, чтобы добраться засветло. Машина шла с такой скоростью, что не успевал взгляд остановиться на каком-нибудь красивом месте, как оно уже оказывалось позади. А мест таких, от которых не хотелось оторвать взгляда, было много. Чем дальше шоссе уходило от Москвы, тем выше оно поднималось и тем шире открывался вид. Нам коза лось, будто кто-то нарочно раздвигает перед нами горизонт.

Но вот после бесконечных лесов, лугов, полей промчались мимо нас знакомые улицы Владимира, деревянные лесенки на склонах холмов, белые стены Димитровского собора. И опять леса, перелески, поля, опять необозримая ширь.

Когда перед нашими глазами оказалась церковь Покрова на Нерли, Илья Яковлевич сказал:

- Вот она - современница "Слова о полку Игорево". Не напрасно Александр Порфирьевич побывал в этих местах. Тут особенно чувствуется и ширь Руси, и даль ее истории.

Само село Давыдово было уже не тем, каким было раньше. И все-таки, когда мы увидели его широкую улицу и немногие сохранившиеся с бородинских времен трехоконные домики под соломенными и тесовыми крышами, когда наслушались вдоволь рассказов Сергея Александровича, мы яснее представили себе и самого Александра Порфирьевича. Нам казалось, что мы видим его в деревенской рубашке навыпуск, в русских сапогах, работающего с утра до вечера за складной конторкой, в любимых им задворках, которые он назвал в одном письме "роскошным огромным кабинетом с громадным золеным ковром, уставленным великолепными деревьями, с высоким голубым сводом вместо потолка"...

Вернувшись домой, мы снова взялись за рукопись. Работали мы в саду - нам хотелось насладиться последними солнечными днями. Осень стояла сухая, безветренная. На земле было уже много желтых листьев, а кроны деревьев все еще казались зелеными. Одни за другими уехали дачники, стая за стаей улетели птицы. В конце концов среди птиц и среди людей остались только такие, которые, как и мы, проводили на Николиной Горе круглый год. Даже на шоссе стало тихо и пустынно. Можно было идти, углубившись в свои мысли, и не встретить ни одной машины, ни одного человека.

Илья Яковлевич радовался хорошей погоде, а когда начались дожди, обрадовался им еще больше.

- Теперь будем работать не отрываясь, - сказал он. - Дни были такие прекрасные, что гораздо приятнее казалось читать стихи, чем писать прозу.

Но Илья Яковлевич и так работал не отрываясь и работал успешно. Что бы он ни делал в эту пору своей жизни, за что бы ни брался, все спорилось у него в руках. Еще до того, как был закончен "Бородин", он в невероятно короткий срок подготовил подробный план книги о пятой пятилетке.

Когда Илья Яковлевич сдавал рукопись, это никогда не значило, что у него становилось меньше работы. В его творческом воображении уже давно ждали своей очереди замыслы нескольких новых книг.

Последнюю главу "Бородина", в которой рассказывалось о том, как умер Александр Порфирьевич, мы оба писали с особенным волнением, и это волнение было не только творческого порядка. У нас было такое чувство, словно мы похоронили близкого друга.

Под конец работа была такой напряженной, что мы привлекли к себе на помощь всех домашних, включая маленькую Марину. Дела было много: надо было перенести поправки из одного экземпляра в другой, сделать вклейки, заново пронумеровать страницы. Самое легкое для других, было для нас обоих самым трудным: ему - из-за руки, мне - из-за глаз.

Когда рукопись была наконец сдана, я стала уговаривать Илью Яковлевича дать себе хотя бы кратковременный отпуск, но он и слушать не хотел.

- Нет, нет! - говорил он. - Я рад, что разогнался. Теперь главное - не терять темпа.

Настроение у него было приподнятое. Он был полон надежд, и все потому, что рука, на которую он уже перестал рассчитывать, понемногу стала возвращаться к жизни. Теперь, когда в рукописи дело доходило до особенно трудного места, он вынимал руку из повязки и брался за перо. Он старался делать это незаметно, потому что знал, что я буду ворчать на него. И я правда ворчала, а в душе была счастлива. Ведь еще недавно малейшее движение рукой вызывало у него острую боль.

Торжеству его не было конца, когда он получил официальное разрешение час в день работать правой рукой и на террасе оставаться не с утра до вечера, а столько, сколько это было ему приятно. Илья Яковлевич теперь развлекался тем, что строил веселые планы, как мы с ним, когда он совсем поправится, поедем куда-нибудь очень далеко, как можно дальше. Он изучал климат того места, которое ему хотелось повидать, выяснял по карте, каким путем туда лучше добираться. Планы менялись часто, и мысленно мы с ним изъездили всю страну. А пока, в ожидании будущих путешествий, понемногу удлиняли свои прогулки по Николиной Горе.

- Не мешай мне мечтать, - попросил он меня как-то, когда я сказала ему, что с его здоровьем спокойнее не уезжать из дому. - Теперь мне остается совершать путешествия только в мечтах, а я ведь был уверен, что мне удастся не в воображении, а в действительности объехать вокруг света.

Трудно себе представить, как больно мне стало за человека, который жаждал весь мир увидеть собственными глазами, а сам с трудом переносил поездки с Николиной Горы в Москву.

Илья Яковлевич, чтобы утешить меня, произнес целую речь.

- Не огорчайся, - сказал он. - Я очень люблю уголок земли, к которому меня привязала болезнь. То, что мне не удалось увидеть самому, я могу увидеть глазами других людей. По счастью, мы не Робинзоны, не должны каждый для себя все открывать заново. Мы богатые наследники. К нашим услугам память человечества, наука, техника. Мы можем до бесконечности усилить данные нам природой пять чувств. Наше дело только позаботиться о том, чтобы не промотать попавшее нам в наследство богатство, а как следует им воспользоваться.

Смотреть чужими глазами значило для Ильи Яковлевича читать книги. И он не просто читал, а попутно делал выписки, зарисовки, расчеты. Каждая книга рассказывала о чем-то своем, а он, лежа на террасе или сидя за рабочим столом, пытался соединить отдельные звенья в цепь, разрозненные знания в единое целое.

Мысль о том, чтобы написать книгу о мироздании, о космосе, с тех пор как он почувствовал себя лучше, стала буквально преследовать его. Книга должна была быть построена на последних научных данных, и ему приходилось постоянно работать над материалом, для того чтобы быть в курсе того нового, что делалось в самых различных областях.


<<

Содержание

>>

Система Orphus
При использовании материалов обязательна
активная ссылка на сайт http://s-marshak.ru/
Яндекс.Метрика